Трумен Капоте - Голоса травы
— Таковы факты, — говорила Вирена, и пластмассовые плоды колыхались, поблескивая в сизом сумраке. — Две тысячи — за старый завод: Билл Тейтем с четырьмя плотниками уже работают там по восьмидесяти центов в час. На семь тысяч заказано оборудования. Я уж не говорю о том, во что обходится такой специалист, как Моррис Ритц. А ради кого? Все ради тебя!
— Ради меня? — прозвучал голос Долли, печальный и угасающий, как последние отсветы дня. Ее тень передвинулась с одного конца комнаты на другой. — Мы с тобой — одна плоть. И я нежно тебя люблю, всем сердцем люблю. Сейчас я могла бы это тебе доказать — отдать то единственное, что считаю своим. Ведь больше у меня в жизни не было ничего своего… Тогда уже все мое станет твоим. Вирена, прошу тебя, — голос ее задрожал, — не отбирай единственное, что у меня осталось.
Вирена щелкнула выключателем.
— Это ты-то все отдаешь! — Голос ее был резким, как этот внезапный, злой, ослепляющий свет. — Все эти годы я работала как поденщица. Разве я не давала тебе решительно все? И кров, и…
— Да, ты давала мне все, — тихо вставила Долли, — и Коллину, и Кэтрин. Но ведь мы тоже как-то себя оправдывали: старались делать все, чтоб у тебя был уютный дом, разве не так?
— О, не дом, а мечта! — подхватила Вирена и сорвала с себя шляпу. Лицо ее налилось кровью. — Уж вы расстарались — ты и твоя шепелявая дура. А тебе ни разу на ум не пришло — почему я никого не зову в этот дом? Да по очень простой причине: мне стыдно. Ты вспомни, что было сегодня!
Я почувствовал — у Долли перехватило дыхание.
— Прости, — едва слышно выговорила она. — Я ведь правду говорю: я всегда думала, что для нас в этом доме есть место. Что ты хоть немножко нуждаешься в нас. Ну что ж, Вирена, теперь здесь все будет как надо. Мы отсюда уйдем.
Вирена вздохнула.
— Бедная Долли… Бедняжка ты, бедняжка… Ну куда ты пойдешь?
Ответ прозвучал не сразу, неуверенный, как полет мотылька:
— Я знаю такое место…
Потом я лежал в постели и ждал, когда Долли придет поцеловать меня на ночь. В моей комнате, расположенной за гостиной, в самой глубине дома, прежде жил их отец, мистер Урия Тэлбо. Дряхлым, выжившим из ума стариком Вирена привезла его сюда с фермы. Здесь он и умер, не сознавая, где находится. Хотя со дня его смерти прошло лет десять, а то и пятнадцать, матрац и шкаф все еще были пропитаны стариковским запахом табака и мочи, а в шкафу на полке хранилась единственная вещь, которую он привез с собой с фермы, — маленький желтый барабан. Пареньком моих лет он маршировал с полком южан, выбивал дробь на маленьком желтом барабане и распевал песни. Долли рассказывала — девочкой она любила проснуться зимним утром и слушать, как отец ходит по дому, растапливая печи, и поет. С тех пор он успел состариться и умереть, но его пение иной раз слышалось ей среди луга, сплошь заросшего индейской травой… Ветер, — скажет, бывало, Кэтрин; а Долли ей: но ведь ветер — это мы сами и есть, он вбирает все наши голоса, запоминает их, а потом, шевеля листву на деревьях и травы в полях, заставляет их говорить нашими голосами, рассказывать наши истории. Я слышала папу так ясно — ясней быть не может…
В такую вот сентябрьскую ночь осенние ветры волнами пробегают по упругой красной траве, высвобождая давно умолкшие голоса, и я подумал — поет ли вместе с ними и он, тот старик, в чьей постели я сейчас засыпаю…
Я решил, что Долли наконец-то пришла поцеловать меня на ночь, потому что явственно ощутил — она здесь, в комнате, рядом со мной; но уже начиналось утро, первые блики света были как золотившаяся листва за окном, и в дальних дворах громко кричали петухи.
— Ш-ш-ш, Коллин, — прошептала Долли, склоняясь надо мной. Она была в зимнем шерстяном костюме и в шляпе с дорожной вуалью, дымкой застилавшей ей лицо. — Я только хочу, чтобы ты знал, куда мы уходим.
— В дом на дереве? — спросил я, и мне казалось, я говорю во сне.
Долли кивнула:
— Только на первое время. Пока не надумаем, как нам быть дальше.
Она поняла, что я испугался, и положила мне руку на лоб.
— Вы с Кэтрин? А я как же? — Меня бросило в дрожь. — Не можете вы уйти без меня!
На башне суда начали бить часы. Долли словно дожидалась, пока они смолкнут, чтобы только тогда принять решение. Пробило пять, и, когда замер последний удар, я уже стоял на полу, торопливо натягивая одежду. Долли только и оставалось сказать:
— Не забудь гребешок.
Кэтрин поджидала нас во дворе. Она вся согнулась под тяжестью битком набитой клеенчатой сумки; глаза у нее распухли, видно было, что она плакала, а Долли, странно спокойная и уверенная, говорила ей — ничего, Кэтрин, мы пошлем за твоими рыбками, как только найдем, где пристроиться.
Над нами темнели закрытые безмолвные окна Вирены. Мы тихонько прокрались мимо них и в молчании вышли за калитку. Залаяла собака, но улица была пуста, и никто не видел, как мы шли через город. Лишь арестант, которому не спалось, глазел на нас из окошка тюрьмы.
К лугу мы пришли вместе с солнцем. Утренний ветерок поднимал вуаль на Доллиной шляпе. Фазан и курочка, укрывшиеся в индейской траве, взметнулись у наших ног. Их отливающие металлом крылья с силой стегнули багровую, как петушиный гребень, траву. Наше дерево было словно чаша, расцвеченная сентябрем, зеленая и золотая. Вот грохнемся, вот расшибем себе головы, приговаривала Кэтрин, а вокруг нас, куда ни глянь, листья стряхивали росу.
Глава 2
Если б не Райли Гендерсон, едва ли кто-нибудь узнал бы, что мы ушли жить на дерево, — во всяком случае, так скоро.
Клеенчатая сумка Кэтрин была набита остатками воскресного обеда, и мы лакомились цыпленком и тортом, как вдруг по лесу прокатился треск выстрела. Мы так и замерли — торт застрял у нас в глотках. В лесу показалась легавая с лоснящейся шерстью, следом шел Райли Гендерсон: за плечом — ружье, на шее — гирлянда окровавленных, привязанных за хвосты белок. Долли опустила вуаль, словно хотела остаться неузнанной и здесь, среди листвы.
Неподалеку от дерева Райли остановился, его настороженное загорелое мальчишеское лицо напряглось. Вскинув ружье, он повел дулом, словно выжидая, когда покажется дичь. Кэтрин не выдержала напряжения.
— Райли Гендерсон, — закричала она, — не вздумай нас подстрелить!
Дуло опустилось, он резко повернулся, и белки взметнулись вокруг его шеи, как широченное ожерелье. Тут он заметил нас и, помедлив немного, сказал:
— Эй, Кэтрин Крик, привет! Привет, мисс Тэлбо. А что вы, братцы, делаете там, наверху? На дикую кошку охотитесь?
— Просто так сидим, — поспешно проговорила Долли, словно боясь, как бы Кэтрин или я не ответили раньше нее. — А порядочно вы настреляли белок.
— Возьмите парочку, — сказал Райли, отвязывая двух. — Вчера мы зажарили несколько штук на ужин — до чего у них мясо нежное! Минуту, я вам сейчас их доставлю.
— Ну зачем же, кладите прямо на землю.
Но Райли сказал — нет, их съедят муравьи, и полез на дерево. Его голубая рубашка была вся забрызгана беличьей кровью; пятнышки засохшей крови поблескивали и в разлохмаченных волосах цвета ременной кожи. От него пахло порохом; простецкое, четко очерченное лицо загорело до цвета корицы.
— Черт меня побери, настоящий дом на дереве, — удивился он и топнул по дощатому настилу, словно испытывая его прочность.
А Кэтрин сказала — может, это покамест и дом, но коли эдак вот бухать ногами, вскорости от него ничего не останется.
— Это ты его построил, Коллин? — спросил Райли. Я так и опешил от радости, когда до меня дошло — ведь он назвал меня по имени! По правде, я думал, я для него все равно что пыль под ногами. Но я-то знал его, еще бы не знать! Ни об одном человеке в городе никогда еще столько не судачили, сколько о Райли Гендерсоне. Когда о нем заходил разговор, люди постарше удрученно покряхтывали, а те, кто был ближе к нему по возрасту, — взять хоть меня, — не упускали случая обозвать его скотиной и чурбаном. И все оттого, что он позволял нам только завидовать ему, он никому не давал полюбить его, стать его другом.
Вот что вам мог рассказать о нем любой человек в городе.
Родился он в Китае, отец его, миссионер, был убит там во время восстания. Мать была родом из нашего города, звали ее Роза. Самому мне увидеть ее не довелось, но, говорят, она была красавица, пока не стала носить очки; к тому же она была богата — ей досталось большое наследство от деда. Из Китая она вернулась с тремя детьми: Райли — ему было в ту пору пять лет — и двумя девочками моложе его. Поселились они у ее неженатого брата, мирового судьи Хорейса Холтона, тучного, желтого, как айва, человека с повадками старой девы. С годами у Розы Гендерсон появлялось все больше странностей: она грозила притянуть Вирену к суду за то, что купленное у нее в магазине платье после стирки село; чтобы наказать Райли, заставляла его скакать на одной ножке вокруг двора и при этом твердить вслух таблицу умножения; в остальное время он гонял без присмотра, и, когда пресвитерианский священник завел с ней об этом разговор, она объявила ему, что детей своих ненавидит и лучше бы они умерли. Как видно, она говорила это всерьез, потому что однажды утром, на Рождество, заперлась в ванной и попыталась утопить двух своих девочек. Рассказывают, что Райли выломал дверь топориком — что ни говори, дело нелегкое для мальчишки лет девяти-десяти или сколько ему там было. После этой истории Розу увезли куда-то на побережье в психиатрическую лечебницу. Может, она и сейчас там живет; во всяком случае, о ее смерти мне слышать не доводилось. А Райли и его дядюшка Хорейс Холтон не поладили между собой. Как-то вечером Райли угнал машину Хорейса «олдсмобил» и покатил с Мэми Кертис в ресторан «Потанцуй-пообедай»[1]. Мэми была огонь-девчонка и к тому же лет на пять старше Райли — ему в то время было не больше пятнадцати. Ну так вот, Хорейс прослышал, что они развлекаются в «Потанцуй-пообедай», и насел на шерифа, чтобы тот отвез его туда на машине, сказал — Райли следует проучить, и уж он добьется, чтоб его засадили. А Райли и говорит — шериф, не того ловите, кого нужно. И тут же, при всем честном народе, обвинил своего дядюшку в том, что тот прикарманивает Розины деньги, предназначенные для него и сестренок. Потом предложил решить дело дракой здесь же, на месте; Хорейс предпочел уклониться, и тогда Райли подошел и безо всяких дал ему в глаз. Шериф отправил Райли в тюрьму. Но судья Кул, старинный приятель Розы, начал судебное расследование, и тут выяснилось точно и определенно — Хорейс действительно прикарманил Розины денежки, постепенно переводя их на свой счет в банке. Так что Хорейс попросту собрал вещи, сел в поезд и укатил в Новый Орлеан. А через несколько месяцев до нас дошла весть — он объявил себя служителем культа любви и теперь занимается тем, что венчает парочки на прогулочном пароходе, совершающем рейсы по Миссисипи при лунном свете. С тех пор Райли сам себе хозяин. Заняв деньги под будущее наследство, он купил красную спортивную машину и стал лихо гонять по окрестностям поочередно со всеми шлюхами, какие были у нас в городке. Из приличных девушек в красной машине Райли появлялись лишь его сестры — в воскресенье под вечер он их обычно катал: чинно и медленно раз за разом объезжал городскую площадь. Они были прехорошенькие, его сестры, но веселого видели мало — он следил за каждым их шагом, и мальчики просто боялись к ним подходить. Работу по дому у них делала верная цветная служанка, а вообще они жили совсем одни. Со старшей, Элизабет, я учился в одном классе. Отметки она получала сплошь отличные. Сам Райли школу бросил, но он был не из тех бездельников, что вечно крутятся в бильярдной, и ни с кем из них не водил компании. Днем он охотился и удил рыбу; в старом холтоновском доме он многое переделал своими руками — был он хороший плотник и к тому же умелый механик: к примеру, сам смастерил автомобильную сирену, пронзительную, как паровозный свисток; по вечерам с шоссе доносился ее оглушительный вой — это Райли мчал на танцульку в соседний город. Как я мечтал стать его другом! И казалось бы, что тут невозможного — ведь он был всего на два года старше меня. Но мне хорошо запомнился единственный случай, когда он со мною заговорил: элегантный, в белом фланелевом костюме, он зашел по дороге на танцы в Виренину аптеку — я там иной раз помогал в субботу вечером — и спросил один пакетик. Но я толком не знал, что это за пакетик, так что пришлось ему зайти за прилавок и самому его достать: он рассмеялся, довольно беззлобно, но уж лучше бы он разозлился: ведь теперь ему ясно, что я кретин, — значит, нам не бывать друзьями.