Паскаль Мерсье - Ночной поезд на Лиссабон
Грегориус произнес речь вслух. Каждое слово было весомо и точно, он чувствовал это. За всю свою жизнь не много произнес он слов, таких значимых и так точно выражающих суть. Вот только, когда их произносишь, звучат они как-то патетично и выхолощенно. В трубку такое сказать немыслимо.
Телефон умолк. Но звонки возобновятся. Они волнуются за него и не отстанут, пока не найдут — ведь с ним может что-нибудь случиться. Рано или поздно они позвонят и в дверь. В феврале рано темнеет. Значит, придется не зажигать свет. Посреди города, образовавшего сердцевину его жизни, он оказался в бегах и вынужден скрываться в квартире, в которой мирно жил пятнадцать лет. Полный абсурд. Безумная комедия положений. И тем не менее, все это серьезно, серьезнее всего, что с ним происходило до сих пор. Но разве объяснишь это тем, кто его ищет? Грегориус представил себе, как они появляются на пороге, он приглашает их войти… Невозможно. Совершенно невозможно.
Три раза без остановки Грегориус прослушал первую пластинку курса и постепенно уловил разницу между написанным и произнесенным и, что особенно важно, схватил, что в устном португальском проглатывается. Его феноменальная память и языковое чутье заработали в полную силу.
Через паузы, которые казались ему все короче, непрестанно звонил телефон. От прежней жилички в наследство ему достался допотопный аппарат без штекера, так что просто отключить его он не мог. Сам в свое время настоял, чтобы все оставалось по-прежнему. Он принес шерстяное одеяло, чтобы приглушить трезвон.
Следуя за голосами с пластинки, начитывающими курс, он повторял слова и короткие предложения. Язык с трудом ворочался, губы не повиновались ему. Древние языки были словно созданы для его речевого аппарата, к тому же в той вневременной вселенной даже не появлялось мысли, что надо спешить. Португальцы же, как и французы, казалось, были в вечной суете и спешке, перед которыми он пасовал с самого начала. А Флоранс ее любила, эту элегантную стремительность или стремительную элегантность. И когда он видел, с какой легкостью эти языки ей удаются, то вообще замолкал.
Теперь разом все переменилось: Грегориус хотел подражать бешеному темпу диктора и летящей звучности дикторши, напоминающей пение флейты-пикколо. Он снова и снова возвращался к пройденному материалу, чтобы сократить разрыв между своим неуклюжим произношением и блестящим образцом. Лишь спустя время он понял, что находится на пороге великого освобождения. Освобождения от ограничений, которые он сам возложил на себя. От медлительности и тяжеловесности, которые кричали из его имени, нашептывали из шаркающих шагов отца, когда тот неспешно переходил из одного музейного помещения в другое. Освобождения от собственного образа, в котором он, даже когда не погружался в чтение, видел себя близоруко склонившимся над пыльными фолиантами. Этот образ не создавался им намеренно; постепенно и незаметно писался портрет Мундуса, несущий на себе отпечаток не только его руки, но и почерк многих других, которым было надежно и комфортно держаться этой молчаливой музейной фигуры и отдыхать под ее сенью. Грегориусу показалось, что он выходит из этого образа, как из картины в тяжелой золоченой раме, писанной маслом и давно забытой на стене дальней залы музея. Он ходил из угла в угол темной комнаты, не зажигая света. Заказал на португальском чашку кофе, спросил, как пройти на какую-то улицу в Лиссабоне, осведомился о чьем-то имени и профессии, ответил на такие же вопросы о себе, побеседовал о погоде…
И внезапно заговорил с португалкой из нынешнего утра. Он спросил, почему она так сердится на отправителя письма. «Voce quis saltar?» — «Вы хотели прыгнуть?» Взволнованный, он положил перед собой новый словарь и грамматику и принялся отыскивать недостающие ему слова, выражения и глагольные формы. Português. Как теперь заиграло слово! Если раньше он владел жемчужиной из далекой недоступной земли, то сейчас стал скорее обладателем одного из тысяч драгоценных камней в убранстве дворца, в который он только что распахнул двери.
В дверь позвонили. Грегориус на цыпочках подошел к проигрывателю и выключил. За дверью слышались юные голоса, голоса его учеников, которые совещались, что делать дальше. Еще дважды пронзительный звон прорезал сумеречную тишину. Грегориус стоял, затаив дыхание. Наконец, шаги застучали вниз по лестнице.
Кухня была единственным помещением, окна которого выходили во двор и были снабжены жалюзи. Грегориус опустил их и зажег свет. Он принес томик аристократичного португальца, словари и пособия, расположился за обеденным столом и взялся за первый текст после предисловия. Португальский был похож на латынь, но только на первый взгляд — однако ему это нисколько не мешало. Текст оказался трудным, перевод занял много времени. Методично, с выносливостью марафонца Грегориус выискивал слова, прочесывал таблицы спряжений, пока не разобрался в грамматических формах. После нескольких предложений его охватило лихорадочное возбуждение. Он принес бумагу, чтобы записать перевод. Пробило девять, когда он, наконец, остался доволен.
PROFUNDEZAS INCERTAS — НЕИЗВЕДАННЫЕ БЕЗДНЫ
Сокрыта ли тайна под поверхностью человеческих деяний? Или люди как раз и есть то, что являют их поступки?
В высшей степени поразительно, но ответ меняется во мне вместе со светом, льющимся на город и на Тежу. Если это колдовской свет звенящего августовского дня, порождающий резко очерченные тени, то мысль о потаенных человеческих глубинах кажется мне смешной и нелепой; трогательной иллюзией, сродни фата-моргане, которая является, если я слишком долго гляжу на сверкающие волны. А если ненастным январским днем город и река накрыты тоскливо-серым куполом света, не отбрасывающего теней, то нет во мне уверенности большей, чем эта: все человеческие деяния лишь бледное, до смешного беспомощное проявление непознанных глубин сокровенной внутренней жизни, которая рвется на поверхность, без всякой надежды когда-нибудь даже отдаленно приблизиться к ней.
И к этому странному, тревожащему своей недостоверностью суждению добавляется частица моего собственного опыта, который, с тех пор как я его осознал, держит мою жизнь на зыбкой почве: в том, что для нас людей превыше всего — жизни, я точно так же переменчив, как остальные. Ибо когда сижу перед своим любимым кафе, нежась в лучах солнца, и прислушиваюсь к серебристому смеху проходящих мимо сеньор, то мне кажется, будто моя душа наполнена до краев и известна мне до последнего уголочка, поскольку в этих приятных эмоциях вся как на ладони. Если же развеивающие чары и отрезвляющие тучи закрывают солнце, то я тотчас становлюсь уверен, что во мне таятся такие неведомые глубины и бездны, из которых вот-вот вырвутся жуткие твари и увлекут за собой. Тогда я срочно требую счет и ищу чем отвлечься в надежде, что солнечный свет скоро пробьется и разгладит успокоительную поверхность.
Грегориус открыл страницу с портретом Амадеу ди Праду и прислонил книгу к настольной лампе. Предложение за предложением он читал переведенный текст, то и дело вглядываясь в бесстрашный и печальный взгляд. Лишь раз в жизни он совершал нечто подобное: когда еще студентом штудировал «Наедине с собой» Марка Аврелия. На столе стоял гипсовый бюст императора, и пока молодой человек работал над текстом, ему казалось, что делает это под сенью его невидимого присутствия. Однако между «тогда» и «теперь» была разница, которую Грегориус чувствовал тем отчетливее, чем плотнее обступала ночь, — хоть и не мог облечь это отличие в слова. К двум часам ночи он знал только одно: португалка, с ее остротой ощущений, подарила ему особую ясность и отчетливость восприятия, какую был не в состоянии дать мудрый император, чьи рефлексии он проглотил молниеносно, будто они были предназначены ему одному.
Между тем Грегориус, сам того не осознавая, взялся за вторую зарисовку.
PALAVRAS NUM SILÊNCIO DE OURO — СЛОВА В ЗОЛОТОМ БЕЗМОЛВИИ
Когда я читаю газету, слушаю радио или обращаю внимание на разговоры в кафе, то все чаще испытываю скуку, даже отвращение от употребления одних и тех же слов, оборотов, одних и тех же пустых фраз и метафор — писанных ли, или произнесенных. Но самое мерзкое: слушая самого себя, я вынужден признать, что и сам произношу все те же слова, жутко избитые и затасканные, стертые от тысячекратного употребления. Сохранился ли вообще в них еще какой-то смысл? Само собой, какое-то банальное действие они оказывают. От них люди смеются или плачут, идут направо или налево, официант приносит кофе или чай. Только речь не о том. Весь вопрос вот в чем: несут ли они в себе мысль? Или это всего лишь эффективные звуковые структуры, которые заставляют людей что-то делать, поскольку глубоко впечатались в их жизнь.