Михаил Веллер - Бомж
Он даже лопатками передернул. Глянул как змея, чуть не зашипел. Да ладно, какое мое дело. Я ему подмигнул. А вообще его, конечно, стерилизовать надо. Не уколом, а реально. Чтоб писал из дырочки в ровном месте.
— У скопцов в секте, кстати, хорошо кормят, — ну не могу я удержаться. — Правда, там работать заставляют. И молиться.
Тут глаза у него белеют, и я понимаю, что он меня первый убить может.
— Погубит тебя твоя доброта, — говорю. — Нельзя же вечно лучшую хавку шакалятам раздавать.
А он тащит еще пакетик: там булочка с кремом маленькая. Подсохшая, но почти мягкая. И дальше пацану скармливает.
— А взрослый уже малец, — льстит примитивно. — Девок уже, поди, дерет! Тебя как звать, любарь-террорист?
— Андрей, — с достоинством представляется пацан.
— Стоит уже по утрянке-то, Андрей?
После крошечной паузы пацан солидно кивает и пожимает плечами: как же иначе-то, само собой, и даже излишне стоит, непрошенно. С этого бродяжья и недокорма нищего что там у него может стоять, у несчастного.
— Может, Алиску ему привести… — думает вслух Петюня. — Она всегда готова, любит это дело, а сама молодая, старые мы для нее. Да уж и смотрят у нас всех на полшестого с этой жизни, ведь отраву все пьют страшную, от нее даже фонарный столб не встанет, сами-то еле живы.
Пацан, Андрей то есть, улыбается неуверенно.
— Слышь, Пирамида, — обращается ко мне Петюня самым естественным тоном, — сходи приведи Алиску, ты ж знаешь те скамейки за летней эстрадой, где она тусуется. А мы пока покурим, точно, Андрюша?
И эта гадина достает маленький прозрачный пакетик с табаком: никакой это не табак, это смесь табака, реальной анаши и спайса; я его приколы знаю. Сворачивает аккуратную, приятно смотреть, самокрутку и предупредительно мальчишке дает из рук зализать склейку, чтоб тот не побрезговал потом, неровен час. А ведь видеть должен пацан, что там такое, не мог запах не почуять, наверняка спайсы пробовал. Но еще не въехал, что сейчас курить это ему не надо.
Петюня делает вид, что затягивается, и передает Андрею. Процесс пошел.
— Трава? — спрашивает жертва.
— Ну, отличная! — подхватывает Петюня.
— В нос как спайсом отдает.
— Чистая индийская, сынок, без примесей, не разбодяженная.
Через минуту зрачки пацана расширяются, по лицу бродит тревожная улыбка. Паук растворил мозг своей жертвы.
— Опасно здесь на открытом месте! — громко и убежденно говорит Петюня. — Менты с собаками ходят, облава! Спрятаться надо, идем быстро! Успеть надо!
Уводит пацана за куст:
— Ложись!
Тот под гипнозом, озирается невидящим лицом.
— Тебя ищут! — пугает Петюня. — Одеждой поменяться надо, в моей тебя не узнают!
Он еще велит мальчику затянуться, спускает с него джинсы и укладывает на живот. В торбочке у него всегда есть и тюбик вазелина, выдавливает прозрачную гусеницу на корявый указательный палец и смазывает свой коричневый банан, нечеловеческий какой-то, животный. Остаток с пальца сует меж бледный тощих ягодиц мальчишки и пристраивается. Когда он начинает свои втыкания и сопения, мне становится противно. Я подхожу — там рядом на сухом листе аккуратно лежит этот окурочек, охнарик на одну затяжку, — и втягивая крошечную толику дыма, совсем чуть-чуть. Для поддержания общей расплывчатости мира.
По совести — сдать надо Петюню ментам. Но это только на месте преступления эффект имеет. Петюню тут же опустят еще в СИЗО, сделают петухом, определят к параше, и на зоне он точно подохнет. И хрен бы с ним. Но мальчика-то сдадут в спецприемник! И народ обязательно узнает, что его драли в дупу! И каторга для него будет такая, что очень даже легко повеситься может. А здоровье точно отнимут, и характер на всю жизнь изуродуют. Вот такое равновесие добра и зла в природе. В человеческих джунглях.
…Видимо, одна затяжечка эта, да на утренние дрожжи, на меня все же подействовала. Потому что когда я осознал себя сидящим на жухлой траве, а спину больно подпирал неровный ствол не то липы, не то осины, — по щекам текли слезы, и печальная боль по человечеству, поголовно несчастному, заполняла мой объем точно по границе кожи, которая отграничивала мою боль от Вселенной.
В пяти шагах Петюня курил нормальный окурок с видом расслабленным и опустошенно-счастливым. Оргазм он испытал, гадина. Мальчик сидел на равном от нас расстоянии, образуя третью вершину равностороннего треугольника. Джинсы его были в порядке, губы сжаты, иногда он делал странные движения руками, будто отгонял тополиный пух.
— Хоть бы денег заплатил, фашист, — сказал он, заперхал и стал лизать сухие губы.
— Я тебя лакомствами накормил, — рассудительно возразил Петюня. — Я тебя кайфом угостил. Ты, между прочим, тоже от меня удовольствие получил.
— Чи-во-о?!
— Был бы умнее и образованней — понял бы, что получил удовольствие. Наслаждение. Бесплатно. Так с чего же мне тебе еще и деньги к этому всему давать?
Пацан Андрей встал, пошел боком и опять сел.
— Убью я тебя, — безжизненно сказал он. — И тебя убью. Обоих убью. Хоть на улице. Хоть днем. Встречу — и убью. Пику в печень суну — и сдохнете. Оба.
— Вот видишь, — поощрительно кивнул Петюня, — теперь у тебя есть цель в жизни. Это хорошо. А может — придушить мне тебя сейчас, а? Для спокойствия? И прикопать? Здесь и сейчас! А? Ты как?
Суну я ему когда-нибудь под настроение гвоздь в ухо, и спишется с меня половина всех грехов. Только с духом собраться… а то в глазах какое-то голубое мелькание…
Голубой звездолет
В космосе уходил в бесконечность застывший голубой водопад — в тысячу километров высотой и тысячу километров глубиной. И вдоль этого водопада тысячу лет в голубом звездолете летел я. И чувство полета в прекрасной и бесконечной свободе было прекрасно, и счастье это было абсолютным и нескончаемым.
Водопад искрился, и в каждой искре был мир, огромный и законченный. В этом мире все миги жизни застыли в одном времени, и можно было переходить из одного мига в любой другой сколько угодно. А в центре мира стояла огромная, как тот водопад, старинная электронно-вычислительная машина, мигая лампочками и дрожа стрелками. Машина была лишь маскировкой диспетчерского центра, а центр был похож не величественное лицо, из которого исходили лучи, и каждый луч проецировал движущуюся цветную картинку. Все эти картинки и были мгновениями, из которых складывалась моя жизнь.
Фокус в том, что этим лицом был я, и диспетчером был я, и я сам складывал свою жизнь из чего хотел. Вокруг плыл узор из прекрасных женских фигур, и это была любовь. Золотой свет подчеркивал прелесть этого живого рельефа, свет исходил из золотого нимба под их ногами, и это было богатство — легкое и неограниченное. Позади свечения угадывался огромный красочный зоопарк в тропическом саду, типа райского. И все происходило на берегу озера, золотой цвет которого объяснялся тем, что там благоухал драгоценный коньяк. И берег щетинился рядом вонзенных копий — знак верных друзей, ждущих меня.
И не успел я устыдиться потребительской вульгарности своего мира, как он проникся дрожью, стал сворачиваться в трубу и медленно вращаться по часовой стрелке, слева направо: изображения изогнулись и стали длинными, соединились в тоннель, плавным правым загибом поднимающийся вверх, стены тоннеля светились фиолетовым рыцарским светом и состояли из больших шестиугольных чешуек, скорее граненых боевых щитов, чем кедровых шишек. Я был светящимся облачком, летящим по этому тоннелю, выход впереди светился ярко, там нестерпимо сиял лучезарный, бездонный, ослепительный туман — это была пустота, но в этой пустоте содержалось абсолютно все в жизни и вообще во Вселенной. Один голос, как внутренний магнит, велел стремиться туда и познать нечто абсолютное и совершенное, что и есть цель жизни, — противоположный же голос, магнит тот же внутренний, холодея от страха велел тормозить пока не поздно: хоть это и стыдно, и манит изведать тот свет за порогом, но это — небытие, возврата не будет, смерть это.
Тогда вращение прекратилось, я лежал на кушетке, застеленной чистым бельем, а рядом на табуретке сидел профессор Калашников, друг мой Боря, и с добрым дружеским ехидством следил, как я отхожу от кайфа. Длинный, тощий и непобедимо обаятельный в своем жизнелюбивом цинизме. Он вовсе не умер и вид имел преуспевающий. Клиника его процветала.
— Как самочувствие? — поинтересовался он и положил пальцы мне на пульс.
— Отлично, — уверил я, пытаясь встать, но он меня удержал и велел не торопиться.
Я увидел свои руки и сообразил, что я нестарый, мускулистый, очень чистый и хорошо одет.
— Ну, как тебе понравился кетамин? — спросил Калашников, а я уже знал, что через девять лет он умрет от передоза. Но это просто будут говорить так, что от передоза. А на самом деле он давно знал, чем кончит, и ушел по собственной воле, легко и счастливо. А был доктор милостью Божьей, этому нельзя научиться, родиться таким надо: только посмотрит, ухмыльнется, скажет слово — и тебе уже легче, и все будет в порядке, и ничего страшного в жизни никогда с тобой не случится.