Владимир Соколовский - На Стратилата
На мосту он постоял немного, глядя на обтекаемые прозрачной влагою гальки; двинулся дальше, сгибаясь от тяжести чемодана. Услыхав сзади шум машины, поставил его и обернулся.
Пыльный УАЗик трюхал по ямкам, — вот он громыхнул на мостике и поскакал дальше. Когда машина поравнялась с одиноким солдатом, склонившийся за рулем взмахнул рукой. Коля-Саня, Николай Александрович Кочков, бывший управляющий отделением, а теперь черт знает кто. Надо же, даже не остановился. Видно, люди совсем перестали нуждаться друг в друге.
Между тем, шел уже девятый час; солнце медленно плыло вниз. Поднимаясь в гору, Пашка запыхался, но не стал даже отдыхать — так хотелось домой. Мимо жилых и заколоченных изб, мимо редких встречных, среди которых были и совсем незнакомые люди, с котенком на черном с двумя лычками погоне — он почти бежал, и выдохи его усталого тела походили больше на стоны.
— Ой, гли-ко! Это не Полинки ли Шмаковой парень-от? Паташонок, это ты, ли че ли? — вскричала с лавки старуха Потапиха. Паташонок — было деревенское Пашкино прозвище; он рос маленьким, и только за год перед армией немного выправился.
Пацан лет восьми сосредоточенно катил рядом на самокате, совался из колдобины в колдобину.
Не добегая до избы, Пашка кинул чемодан на землю, и — мимо крыльца — приник к кухонному окну. «Ма-а!!..» — заорал он. Тотчас сгрохотало в сенках — и мать, тонко воя, выкатилась из дверей.
Они обнялись. «Павлик, Пашенька, Пашунчик! Малька мой, мальчишечко…»
— Ма-амка! Здравствуй, мамка!
— А я жду-пожду… Хотела уж в район ехать-встречать, да — вдруг, думаю, разойдемся… Слава тебе, Господи, слава тебе! Ну, пошли-ко в избу…
Пацан с самокатом и взявшаяся откуда-то его же возраста девчонка стояли тут же, растопырив рты, словно голодные птенцы.
— Айда, дам по прянику! — сказала им мать.
Вот они, родные стены, родней нет. Кухня, горенка, крохотная спальня. И сколько уже за двадцать лет выпало чужих: интернат, училище, общаги, казармы… Нет, дома лучше. И черта лысого кто меня отсюда теперь стронет!
— Народ-от хоть видел тебя, Паш? — кричала из кухни мать. — Я сбегаю сейчас, позову. У меня вино-то ведь есть, я с весны еще запасла, — вдруг, думаю, тебя пораньше отпустят. С едой вот худенько, лето-то токо началось, ну да сообразим уж… Канцервы есть, капустка маненько…
Котенок, сброшенный с Пашкиного плеча в суматохе встречи, впрыгнул через порог, в открытую дверь.
— Ой, кто это? — удивилась мать. — Гли-ко, чудо какое! Не ты ли, Павлик, его привез?
— Это тебе, ма, дембельский подарок. Я цепочку вез, красивую такую, да это… потерял по дороге. Ну и что, думаю, цепочка! Цепочка — вещь, штука, а это — гли, какой зверь! У-у, зверюга… Буско, Буско! Вместе жить будем. Он нам тут всех мышей переловит. Накорми его, ма!
Мать налила молока; котенок стал лакать, брызгая возле плошки.
— Ну, за встречу! — сказал Пашка, чокнувшись. — Два года… Как тяжело было иной раз, ты не знаешь! Как вспомнишь, так вздрогнешь.
— Зато долг исполнил. Это ведь тоже важно.
— Долг, долг… Там оружие… смертью пахнет. Ну, черт с ним. Ты скажи лучше, какие здесь новости. Танька Микова не наезжает? Охота ее увидеть — поди-ко, кобыла вымахала? Она ведь мне три письма в армию написала.
— Кобыла, верно что кобыла. Она теперь здесь живет, Павлик. Ну не пучься, правду говорю! После училища сколь-то на стороне проболталась, а потом сюда приехала. Что лыбишься, женись давай, ты теперь человек свободный.
— Пригласи ее, — Пашка поднялся. — Вообще… собери тут маленько. Обежи своих, тутошних. А я, пока не стемнело совсем, на кладбище сбегаю, бабушку проведаю. Я ведь так с ней и не простился. Сегодня свечку в районной церкви купил — один там обещал, что зажжет, поставит.
— Ну ступай ино… Поздно ведь, подождал бы уж до завтра!
— Нет, ма, пойду. Где она лежит-то, чтобы не искать?
— Направо от входа, крайний ряд. Пирамидка, крестик желтым красили.
10
Так получилось, что телеграмма о смерти бабушки нашла Пашку в санчасти, с высочайшей температурой. В роте многие мучились ангинами, полученными на вышках в таежные ветренные морозы. Ему и не показали ее на первых порах: в жаре на сердце и так сильная нагрузка, а при таком известии — долго ли до плохого? Даже через два дня, когда температура спала, и телеграмму отдали, Пашке стало плохо: он сел на койке и застыл деревянным истуканом. Побежали за нашатырем… На похороны, конечно, он уже никак не успевал.
Деда он не знал: тот вернулся с войны, женился сразу на бабе Шуре, устроился в МТС, но недолго там проработал: от трясучки на тракторе открывались раны, — сколько-то бригадирил, и умер, замерз пьяный в день выборов. Мамке было тогда лет шесть или семь. А бабушка так больше ни с кем не сходилась, прокуковала всю жизнь с дочерью и внуком. И никто никогда не любил Пашку больше, чем она. Умела все делать с шуточкой, даже тяжелую, нудную работу. То спляшет, то толкнет, то споет частушку. И они прекрасно обходились без мамки, та жила как бы отдельно от них.
Что мамка! Вечно ей было не до Пашки: то работала, то подрабатывала, то хозяйство — огород, покос, корова, поросята, то жили в избе приезжие мужики — тогда на столе не выводилась бутылка, скрипела кровать, летали горячие шепотки; то путалась снова со своей давней любовью, Юркой Габовым — и все село стояло дыбом, Юркина мать набегала драться, орали благим матом ребятишки, мамка с веревкой лезла на сеновал давиться, но ничего у нее никогда не получалось, и она спускалась обратно с тою же веревкой в руке, растерянная и перепуганная. Бабка Шура жила тихо среди этого хаоса и кутерьмы, и все прощала: что же делать, если у девки не задалась жизнь! Весь дом, все хозяйство держалось на ней. Ведь стоило ей умереть — и мать тут же заколола корову. Писала, что из-за денег — но ясно же было, что хотела враз избавиться от каторги, которую несет при корове одинокая баба. Уж подождала бы Пашку, вдвоем-то как-нибудь… Другое дело, что Маковка была старовата. Ну, что-нибудь придумается!
Шагая на кладбище, Пашка вспомнил, как они с бабушкой ходили ставить морды на Подкаменке. Там уже вывелась к тому времени хорошая рыба, ловилась одна мелочь, сор, — а когда-то, по бабкиным рассказам, в ней текла сильная скорая вода, стояли мельницы на берегах, было полно щурят, а по дну бродили раки, хватали за ноги. В омутах купались люди, на Иванов день девки сплавляли венки.
— Здравствуй, бауш! — сказал Пашка. — Что же ты меня не дождалась?
Достал из сумки бутылку, две рюмки. Налил одну, поставил на поросшую травой грядку, перед неказистой железной пирамидкой с крестом. Вторую налил себе, выпил залпом; постоял набычившись. Затем выпрямился, отдал честь!
— Сержант Шмаков! Стратегические ракетные войска! Вот так!
И вдруг завыл тоненько, размазывая слезы. Как жить теперь без бабы Шуры! Кто обнимет, кто наругает? Ведь мамка — это не то, это совсем не то.
А когда спускался от кладбища вниз, к избам, то подумал: «Умереть бы с нею и мне!» И сам испугался: до того мысль показалась странной, тяжелой, мужицкой — словно много уже прожил и видел.
По улице шла мать, и с нею поспешал на встречу служивого старый Ванька Корчага. Он был скотником на ферме, и Пашка всегда помнил его одинаково: беззубым, полупьяным, с рыжей щетиной на лице. То в фуфайке, то в брезентухе. Чтобы не вести лишних разговоров, он спрятался от них за забором, ожидая, когда пройдут. Пока стоял, снова тяжесть легла на сердце, и он зажмурился, переживая ее. Толик Гунявый, по-лагерному Окунь. Где-то он бродит тут, бродит…
11
Летом, когда Толька явился из детдома и снова осел в деревне, здесь было довольно много пацанов: сколько-то своих ребят, больше же наехало городских — на природу, пожить у бабок и дедов, — и еще дети, внуки дачников. Скоро вся эта кампания вовсю уже гужевалась вокруг Гунявого: вместе бегали по лесу, воровали, кого-то били между собою, ездили даже на центральную усадьбу, драться с тамошними пацанами. Пашка Шмаков крутился там только по первости; так они бегали, бегали тоже однажды, и пришли к Тольке в избу. Сели вдоль стен; курящие задымили, а хозяин лег на ржавую, скрипучую, застланную вонькой лопотиной койку и стал рассказывать о кайфе, какой можно словить, курнув «планчик». Вдруг он расстегнул ширинку, достал письку, и начал быстро сучить рукою. Ошеломленный Пашка услыхал тонкий счастливый визг; белая струйка брызнула на стену. Глянул на пацанов: одни хихикали, другие смущенно сопели, третьи вообще делали вид, что ничего не случилось. Ему стало не по себе: он вышел, убежал домой, и там рассказал бабушке, что видел в избушке Пигалевых. Ему шел лишь тринадцатый год, и он не понял толком, что это было. «Вот беда! — сокрушалась баба Шура. — Пошто же он при ребятах-то так? Бес, чистой бес! Ты, Павлик, чтобы больше с ним не бегал. Узнаю — всего испорю!» Пашка боялся ее, и перестал шляться с тою компанией, водился лишь с двумя более-менее спокойными ребятишками, чтобы было с кем поиграть, сходить на рыбалку и по грибы. От них же он узнал, что Толик выкинул еще один финт, укрепляя авторитет и позиции. Поймав пасшуюся в окрестностях козу какого-то дачника, он в сопрождении всей честной компании затащил ее в лес и там прилюдно изнасиловал, громко похваляясь словленным кайфом. За ним еще трое пытались предстать такими же ухарями, — но одного вырвало, другой, едва начав, сплюнул и ушел; лишь третий довел дело до конца и удостоился Гунявиной похвалы. «Ну что, кайф?» — спрашивал он. «Ага, кайф!» — отвечал бледный насильник.