Хорхе Борхес - 25 августа 1983 года (сборник, 1983 год)
— По достижении ста лет индивидуум может презреть и любовь и дружбу. Отныне ему не грозят болезни и страх перед смертью. Он занимается одним из искусств, философией, математикой или играет в шахматы сам с собою. Если захочет — убьет себя. Человек — хозяин собственной жизни и собственной смерти.
— Это — цитата? — спросил я его.
— Разумеется. Кроме цитат, нам уже ничего не осталось. Наш язык — система цитат.
— А что скажешь о великом событии моей эпохи — полетах в пространстве? — сказал я.
— Уже много столетий, как мы отказались от подобного рода перемещений, которые, безусловно, были прекрасны. Но нам никогда не избавиться от понятий «здесь» и «сейчас».
И с улыбкой добавил:
— Кроме того, любое путешествие — это перемещение в пространстве. С планеты ли на планету или в соседний поселок. Когда вы вошли в этот дом, вы завершили одно из пространственных путешествий.
— Конечно, — ответил я. — Много у нас говорилось также и о химических продуктах и вымирающих животных.
Однако мужчина повернулся ко мне спиной и смотрел сквозь стекло. Снаружи белела равнина под молчаливым снегом и под луной.
Я отважился на вопрос:
— А есть у вас музеи, библиотеки?
— Нет. Мы хотим забыть прошлое, пригодное разве что для сочинения элегий. У нас нет памятных дат, столетних юбилеев и изображений умерших. Каждый должен по своему усмотрению развивать те науки и искусства, в которых испытывает потребность.
— Значит, каждый сам для себя Бернард Шоу, сам для себя Иисус Христос, сам для себя Архимед?
Он молча выразил согласие. Я продолжал расспросы:
— А что произошло с правительствами?
— По традиции, они постепенно выходили из употребления. Ими назначались выборы, объявлялись войны, собирались налоги, конфисковалось имущество, предпринимались аресты и вводилась цензура, и никто на земле их не чтил. Пресса перестала публиковать их декларации и изображения. Политикам пришлось подыскивать себе достойные занятия: одни стали хорошими комиками, другие — хорошими знахарями. В действительности все было, конечно, намного сложнее, чем в этом моем рассказе.
Он продолжал другим тоном:
— Я соорудил свой дом, такой же, как все остальные. Сделал мебель и всю эту утварь. Вспахал поле, которое новые люди, лиц которых не вижу, вспашут лучше меня. Могу показать тебе кое-какие вещи.
Я последовал за ним в соседнюю комнату. Он зажег лампу, также свисавшую с потолка. В углу я увидел арфу с немногими струнами. На стенах заметил квадратные и прямоугольные холсты, где преобладала желтая цветовая гамма.
— Это мои произведения, — объявил он.
Я осмотрел холсты и задержался у самого маленького, который изображал или напоминал заход солнца и заключал в себе какую-то бесконечность.
— Если нравится, можешь взять его в память о будущем друге, — сказал он своим ровным голосом.
Я поблагодарил, но мое любопытство привлекли другие холсты. Я не сказал бы, что они были белые, но казались белесыми.
— Они написаны красками, которые твои древние глаза не могут увидеть.
Руки мягко тронули струны арфы, а я едва различал отдельные звуки.
И тогда-то раздался стук в дверь.
Одна высокая женщина и трое или четверо мужчин вошли в дом. Можно было подумать, что все они родственники или что всех их сделало схожими время. Мой хозяин обратился сначала к женщине:
— Я знал, что сегодня ночью ты тоже придешь. Нильса случается видеть?
— По вечерам, иногда. Он все еще весь поглощен художеством.
— Будем надеяться, что сын успеет больше, чем его отец.
Рукописи, картины, мебель, посуду — мы все захватили из этого дома.
Женщина трудилась вместе с мужчинами. Я стыдился своего слабосилия, почти не позволявшего мне им помогать. Никто не прикрыл дверь, и мы вышли, нагруженные скарбом. Я заметил, что крыша была двускатной.
После четверти часа ходьбы свернули налево. Неподалеку я различил что-то вроде башни, увенчанной куполом.
— Крематорий, — отозвался кто-то. — Внутри находится камера смерти. Говорят, ее изобрел один «филантроп» по имени, кажется, Адольф Гитлер.
Страж, чей рост меня уже не удивлял, открыл перед нами решетку. Мой хозяин шепнул несколько слов. Перед тем как войти внутрь, он попрощался, махнув рукой.
— Опять пойдет снег, — промолвила женщина.
В моем кабинете на улице Мехико я храню холст, который кто-то напишет… через тысячи лет… материалами, ныне разбросанными по планете.
25 августа 1983 года
Перевод: Валентина Сергеевна Кулагина-Ярцева
Часы на маленькой станции показывали одиннадцать вчерашней ночи. Я направился к гостинице. Как бывало не раз, я ощущал здесь умиротворение и покой, чувства, которые испытываешь, оказавшись в давно знакомых местах. Широкие ворота были распахнуты, усадьба утонула в сумерках. Я вошел в холл, где туманные зеркала зыбко отражали цветы и детали интерьера. Удивительно, но хозяин не узнал меня. Он протянул регистрационную книгу. Я взял ручку, обмакнул перо в бронзовую чернильницу и, склонившись над раскрытыми страницами, столкнулся с первой из множества неожиданностей, которые подстерегали меня этой ночью. Мое имя, Хорхе Луис Борхес, было начертано в книге, и чернила еще не успели высохнуть. Хозяин сказал мне:
— Мне казалось, вы уже поднялись… — но присмотревшись внимательнее, извинился: — Простите, сеньор. Тот, другой, очень на вас похож, но вы моложе.
— Какой у него номер? — спросил я.
— Он попросил девятнадцатый, — был ответ. Этого я и боялся.
Я бросил ручку на конторку и бегом поднялся по ступенькам. Девятнадцатый номер находился на втором этаже, с окнами на внутренний дворик, жалкий и заброшенный, обнесенный балюстрадой; где, как помнилось мне, стояла пляжная скамейка. Это была самая большая комната в гостинице. Я толкнул дверь, она поддалась. Под потолком горела люстра. В ее безжалостном свете я узнал себя. На узкой железной кровати лежал я, постаревший и обрюзгший, и разглядывал лепнину на потолке. Я услышал голос. Не совсем мой — без обертонов, неприятный, похожий на магнитофонную запись.
— Удивительно, — сказал он, — нас двое и мы одно. Впрочем, во сне ничто не способно вызвать удивление. Я робко спросил:
— Значит, все это сон?
— Причем последний сон. — Жестом он показал на пустой пузырек, стоявший на мраморной крышке ночного столика. — Тебе придется, наверное, увидеть множество снов, прежде чем доберешься до этой ночи. Какое сегодня число по твоему календарю?
— Точно не знаю, — ошеломленно ответил я. — Но вчера мне исполнился шестьдесят один год.
— Когда бессонница приведет тебя к этой ночи, тебе исполнится восемьдесят четыре. Сегодня двадцать пятое августа 1983 года.
— Как долго ждать… — прошептал я.
— А мне не осталось почти ничего, — сказал он резко. — Смерть может наступить в любой момент, и я затеряюсь в неведомом, где ждут иные сны. Неотвязная мысль, навеянная зеркалами и Стивенсоном.
Упоминание о Стивенсоне прозвучало для меня прощанием, а не призывом к беседе. Я был человеком, лежащим на кровати, и понимал его. Чтобы стать Шекспиром и написать незабываемые строки, недостаточно одних трагических моментов. Чтобы отвлечь его, я сказал:
— Я знал, что с тобой это случится. Как раз здесь, много лет назад, в одной из комнат первого этажа мы набросали черновик истории подобного самоубийства.
— Да, — подтвердил он задумчиво, как бы погрузившись в воспоминания. — Но я не вижу связи. В том наброске я брал билет до Адроге и в гостинице «Лае Делисьяс» поднимался в девятнадцатый номер, самый дальний. И там кончал счеты с жизнью.
— Поэтому я здесь, — сказал я.
— Здесь? Мы всегда здесь. Здесь я вижу тебя во сне в доме на улице Манну. Здесь я хожу по комнате, которая принадлежала матери.
— В комнате, которая принадлежала матери, — повторил я, не стараясь понять. — Я вижу тебя во сне в девятнадцатом номере, расположенном над внутренним двориком.
— Кто кому снится? Я знаю, что ты снишься мне, но не знаю, снюсь ли я тебе. Гостиницу в Адроге давно сломали. То ли двадцать, то ли тридцать лет назад.
— Это я вижу сон, — произнес я с вызовом.
— Ты не представляешь, как это важно выяснить — один ли человек видит сон или двое снятся друг другу.
— Я — Борхес, который увидел твое имя в книге постояльцев и поднялся сюда.
— Борхес — я, и я убил себя на улице Манну. Помолчав, тот, другой, добавил:
— Давай проверим. Что было самое ужасное в нашей жизни?
Я склонился к нему, и мы начали говорить одновременно. Я знал, что мы оба лжем.
Легкая улыбка осветила постаревшее лицо. Я чувствовал, что его улыбка — отражение моей.
— Мы лжем, — заметил он, — потому что чувствуем себя двумя разными людьми, а не одним. На самом деле мы — и один человек, и двое.