Адольф Рудницкий - Белая
«Чужая, другая, похудевшая, — подумал он. — Может быть, поэтому она выбрала этот темный погреб?»
— Вот и ты, а я боялась, что ты не придешь.
Она была чем-то очень взволнована. Говорила рассеянно, не обращала внимания на окружающих, не читала ему нравоучений.
— Я кое-что хотела тебе сказать, — снова повторила она; она уже несколько раз начинала с этой фразы, но всякий раз отвлекалась.
— В чем дело, Флора?
— Флора, — она передразнила его голос. — Я хотела кое-что тебе сказать.
— Ну, скажи.
— Но я не знаю, будет ли тебе это интересно.
— Не шути.
— Я не шучу. Я хотела поговорить с тобой об одном человеке.
— Каком человеке? — Он почувствовал, как почва уходит у него из-под ног.
— Я хотела с тобой поговорить об одном человеке… о пане Памеле.
— Как ты сказала, пане…
— Пане Памеле, пане Памеле, пане Памеле.
Он не поверил своим ушам.
— Ты знаешь, о ком я говорю?
Она смеялась вымученным смехом, звучавшим словно из-под стеклянного колпака. Выражение лица у нее было еще более ребячливое, чем обычно. По временам Ясю казалось, будто он видит ее впервые.
Пан Памела… Он не мог бы с точностью сказать, откуда взялось это женское имя: из книги, из газет, с вывески, может быть, это была фамилия знакомых из далекого детства. Сколько он себя помнил, он всегда писал это имя на обложках книг, на тетрадях, на салфетках, это была квинтэссенция бессмыслицы, темноты. Когда впервые вместо Флоры к телефону подошел ее муж и спросил, кто нужен, Ясь, растерявшись, сказал: «Не могу ли я поговорить с паном Памелой». С тех пор он каждый раз задавал тот же вопрос; ему хотелось создать видимость, будто звонят по похожему номеру и поэтому так часто происходят ошибки.
— Пан Памела, — усмехнулась она.
Ясь услышал паузу на том конце телефонного провода, ту паузу, которая каждый раз предшествовала ответу: «Вы ошиблись, здесь нет пана Памелы…» Он снова услышал эту паузу, непроницаемо плотную.
— Пан Памела пишется через два «л» или через одно? — Ее губы скривила болезненная гримаса. — Он все знал с первой же минуты, у нас нет тайн друг от друга. Впрочем, ему все можно сказать, он ничему не удивляется и слишком много понимает. Он слишком много видел в своей жизни.
Она характерным движением подняла брови и поглядела куда-то в пространство, словно хотела оторваться от материального мира; гримаса сделала более резкими черты ее лица. Все это Ясю было знакомо, все это появлялось в те минуты, когда она начинала говорить о муже, которому с ним изменяла. Он почувствовал ревность. Он знал, что в такие мгновения, когда она далека от чувственного голода, все лучшее, что в ней было, «неподвластное телу», высказывалось в защиту обманутого мужа. Она прощала ему даже то, что по его милости ее зовут Флорой Гольдман. Она понимала обездоленность Гольдмана, он был ничтожным актеришкой, игравшим выходные роли и обреченным играть эти роли до конца жизни, человеком, которым все помыкают в их маленьком, тесном мирке, даже не помыкают, а попросту не замечают, не считаются с ним. В такие минуты Флора обнаруживала величие в слабости, величие в ничтожестве, величие этого чужого человека, который не переставал быть ей чужим, хотя был ее мужем. В такие минуты, говоря о муже, Флора давала оценку не только себе, но и Ясю. Ревность Яся была тем сильнее, что в душе он и сам восхищался Гольдманом, завидовал ему, ибо тот умел ничего не хотеть.
Однажды вечером она, как обычно, спросила его — трудно было понять, в шутку или всерьез, — что он думает об измене.
— Все говорят, что ты интеллигент, хотя и добавляют, что до твоего отца тебе далеко. Скажи мне, как ты думаешь, измена — это что-то серьезное?
— Какая измена? — спросил он.
Она не помнила себя от гнева.
— Все люди… — начал он.
— Что значит все? Кто это все?.. — Она не хотела больше слушать его. — Кстати, — заговорила она снова, немного погодя, — как они красиво это называют. Откуда только они берут такие красивые слова? Наверно, долго искали. Изменяешь не столько другому человеку, сколько себе, прежде всего себе. (А ты кому изменяешь? Может быть, подать тебе телефонную книгу?)
— Это ты о Памеле?.. — спросил он.
Она перебила его:
— О Памеле он сказал мне сразу…
«Значит, с первой минуты, — подумал он, — мы любили друг друга с его ведома? Так вот откуда берется постоянный панический страх в ее глазах, странности, которых я никак не мог понять?»
Она взяла его руку.
— У тебя красивая рука, — сказала она, — у тебя красивая форма головы, красивые глаза, у тебя все свое, родное! Ты весь тех же цветов, что и я. Такой же точно славянский тип.
Она так смотрела на него, словно хотела запечатлеть в памяти его черты. Он вспомнил, что вчера она так же всматривалась в него, даже зажгла свет; положила его голову себе на грудь, была как-то по-особенному ласкова.
— Ты не представляешь себе, какой покой затаен в родных цветах. Чужой цвет — это враг, это чужой, жестокий бог. Послушай, теперь я должна решиться, должна… — закончила она с отчаянием в голосе.
Несмотря на это, она продолжала смотреть на него с удивительной мягкостью в глазах. Ему хотелось спросить, почему все не может оставаться по-старому, но боялся, что такой вопрос вызовет ее гнев. Впрочем, он знал, почему все не может быть как прежде, слова Флоры были совершенно ясны, ее поведение все объясняло. Но некоторое время спустя он вдруг перестал понимать, о чем вообще идет речь и чего она на самом деле хочет. Ему показалось, будто он видит дорогу между деревьями, и хотя он был уверен, будто хорошо ее знает, приглядевшись, убедился, что, быть может, когда-то ее и знал, но дорога, на которой он оказался теперь, совсем другая, вовсе не та.
— Послушай, сейчас я должна принять решение. Сейчас мне нужно помочь, — сказала она тихо, совершенно беззвучно. И опять она усмехалась, словно из-под стеклянного колпака.
Он ясно слышал, как она еще раз повторила, что нуждается в его помощи. И снова через мгновение все понял, знал, как должен поступить, что должен ответить ее усталому личику, ее нежным глазам; он знал все, смотрел на нее с настоящим и сильным волнением, но молчал. В этом затянувшемся молчании все постепенно теряло яркость, благородство, становилось фальшивым.
Минуты тянулись, как годы. С удивлением он вдруг услышал, как Флора рассказывает ему о каких-то шляпах.
— Ты ведь знаешь Клару, ту самую, что всегда ходит в огромных шляпах, это я о ней говорю.
Сквозь эти шляпы, как сквозь темный, тесный коридор, он мысленно возвращался к предыдущему рассказу Флоры о какой-то ее подруге, тоже актрисе, муж которой, влюбленный в нее без памяти, вместе с любовником поехал ночью кататься на лодке; ни один из них не вернулся. Ясь даже не был уверен, рассказала ли ему это только что Флора, или он где-то об этом читал.
— Ты не знаешь Клары? Ты же знаешь ее! — Он снова увидел перед Собой рассерженные глаза Флоры и не понимал, почему она злится. Ему ужасно мешал табачный дым.
Флора постучала по крышке столика, появилась официантка. Флора полезла в сумочку — она никогда не позволяла платить за себя. Ясь смотрел на все это, как во сне. Официантка отошла.
— Интересно, да? — внезапно спросила она его.
— Что интересно?
— Ведь я рассказывала тебе интересные вещи… Ну, об этих… шляпах.
Она ушла, невзирая на его уговоры, ушла, оставив его, как в дурмане. Он просидел еще несколько минут один. Потом тоже ушел, бросив взгляд на бумажную салфетку и обнаружив там три слова, написанные им: Памела, и ниже: Смерть Памеле. Он всегда писал эти три загадочных слова в таком порядке.
Единственным местом, где он теперь мог видеть Флору, был театр. Она играла Миранду в «Буре» Шекспира. Когда-то, в самом начале, он сказал ей: «Раз ты такая нервная, старайся сдерживать себя, если ты дашь себе волю — получится истерика, если ты овладеешь собой, будешь потрясать зрителя». Глядя на нее сейчас, он чувствовал, что время от времени она вспоминала его советы, но, устав, давала волю природе, которая всегда оказывалась сильней ее. Вот и ее отношение к отцу, божественному Просперо, по-прежнему было чувственным, к нему примешивалось что-то сексуальное, дочь так не относится к отцу. Ясь и на это когда-то обратил внимание. Играя, Флора все-таки становилась похожей на большинство девушек. Анкета, проведенная в одной из провинциальных школ среди учениц старших классов, показала, что семьдесят пять процентов из них уже стали женщинами. В послевоенные годы чистота не пользовалась популярностью. На городских свалках валялся прекрасный и таинственный цветок природы — девственность. Девочки даже не знали, что можно быть в каких-то других отношениях с мужчиной. Немногочисленные моралисты что-то проповедовали тонкими, слабыми голосками, неуверенными и неубедительными; их заглушали проповедники грубой чувственности, они считали, что ветер дует в их сторону, и не помнили себя от спеси. Вот и Флора гладила руки отца так, будто это были руки любовника.