Фигль-Мигль - Резкие движения. И тогда старушка закричала
Все стареет, портится, выходит из употребления — вещи, технологии, футболисты. Философия смотрит по сторонам и на себя самое с легкой улыбкой — тщательно выверенной смесью горечи, презрения и жалости. Умница из умниц, даже она, позволив (как это вышло? — думает она) втянуть себя в комедию, продолжает играть перед отсутствующими зрителями. Впрочем, к чему это стыдливое множественное число? Ее всегда интересовал лишь один Зритель — и не Он, а Его достоверное наличие либо отсутствие. Философия смотрит в пространство, моргает. Она знает, что, даже глядя в зеркало, ни в чем нельзя быть уверенным. В зеркалах каждый находит свое.
— Ну что ж, — Социология уже нервничает, — давайте проведем измерения.
Она достает из кармана плаща рулетку, зонд, безмен и веревочную авоську. Старушку упаковывают. Мораль помогает охотно, История — за компанию. Философия не вмешивается, стоит спокойно, прислушиваясь к своим мыслям. Мысли ее далеко-далеко.
Засучив рукава (обнажились красивые рельефные мускулы), Социология на безмене поднимает в воздух авоську со старушкой. Старушка медленно пускает слюну, правая (левая?) нога застревает в ячейке, слабо дергается, отвердевает. Социология внимательно смотрит на показания безмена, опускает груз на землю, достает из того же бездонного кармана блокнот, карандаш, записывает.
— Ну? — спрашивает Мораль.
— В статистических пределах, — отвечает Социология спокойно. — Сейчас посмотрим, чем питается. Так какая у вас пенсия?
Вокруг собирается кучка зевак. Кто гуляет днем в парке: дети, собаки. Вопрос питания (что может быть важнее!) превращает статистов в экспертов. А вы своего чем кормите? И владельцы детей и собак сразу начинают вспоминать:
— А вот мой!
— А у твоего — глисты, — обрывает Социология кого-то излишне бойкого. — Ну-ка, кладите ее на лавку.
— Погоди, погоди. — Мораль хватает Социологию за бицепс (трицепс?). — Может, она еще сама скажет. Бабушка! Вы что на завтрак кушали? Кашку кушали?
О! о! публика взволнована. У кого-то собаки и дети отказываются есть кашку, а то и завтракать вообще. Какая именно подразумевается каша — гречневая, рисовая, пшенная, ячневая, овсяная на молоке (можно ли брать сгущенное молоко?), овсяная на воде, хлопья из четырех видов злаков? Порхнул один рецепт, другой. Социология на лету перехватывает небрежные каракули на клочке бумаги.
— А тайна переписки? — смущенно пищит Мораль, которая с недавнего времени дружит с Правом и подолгу с ним шепчется.
— Погрешности не учитываю, — говорит Социология.
— Почему?
— Потому что это твое дело.
История фыркает. «Не любите вы меня, — со злой обидой думает Мораль. — Вечные под- ки; поучаете, шпыняете, воротите нос; Мораль — туда, Мораль — сюда, на побегушках и для битья!» Прекрасная когда-то защита в лице Религии была у Морали. Добрые друзья (и чего они обнаглели? в зеркало не глядятся?) не смели раскрыть рта, едва речь заходила о заповедях. Как ни вертись, а нравственный климат в обществе поважнее педантского крохоборства! Посмела бы История противопоставить Божьей воле свои смешочки! Разбежалась бы Философия (давно ты, кстати, мать, уволилась из служанок?) корчить рожу! Кишка тонка переть на Провидение! Мораль давится стоном: теперь Религия не в силах защитить даже самое себя. Высшие церковные иерархи вытягиваются перед светской властью, как прапорщики на поверке, — по крайней мере у нас, на Западе, в пределах иудео-христианской фаустовской цивилизации. Баб будут пускать в алтарь, пидоров — венчать. Ислам… — бормочет Мораль. А что ислам? У него свой штат, своя мораль; кто она мне? седьмая вода на киселе.
История встречает другую (альтернативную?) Историю. У той Истории кольца на пальцах, тушь на ресницах, гибкая лень в движениях. Ее полуприкрытые глаза всегда знают, где что плохо лежит.
И это вообще не история.
— А если бы нос Клеопатры был немного короче, — насмешливо начинает другая История.
— Да не мог он быть короче! — взрывается История. — Не мог!
Она ежится, вспоминая, сколько было возни. Пластические операции, услуги лучших рекламистов. (Конечно, все окупилось… но суммы! какие ушли суммы и какие нервы.) И ради чего? — думает История теперь. И этот нос, и исписанная в его славу бумага, и красавец Александр Македонский в пернатом каком-нибудь шлеме, и мысли Паскаля, весь шум и вся ярость — все затем, чтобы горстка обветшалой плоти трепетала на покосившейся парковой скамье под порывом ветра, от толчков невидимых рук.
Удостоверившись, что старушка не подает признаков жизни, Социология собирает инструмент и, холодно кивнув всем и никому в частности, удаляется. Расходятся зеваки. Уходят Философия, История, Мораль. Альтернативная История спряталась в кустах и подглядывает в театральный бинокль. Она видит, как (все ушли, никого не осталось) старушка осторожно приподнимает голову. Альтернативная История тихо смеется. Красивая (делают ли теперь такие?) бело-золотая игрушка в ее руке блестит.
— Опыт учит не тому, — говорит Философия.
Психология выжила из ума. (Заострить внимание на наследственности.) У нее множество неврозов, тик, раздвоение личности, мания величия и иные комплексы: например, она издает журнал и ведет большую научную и общественную работу. Маразм маразмом, а кто еще в таком шоколаде! Гранты, гонорары и просто пожертвования сыплются на нее, как снег на зимнюю тайгу.
Психология отлично и не по возрасту одевается. Психология курит сигары. Психология не перестает болтать, даже когда ест, — а жрет она в три горла. В красивые тетрадки невинных цветов Психология записывает свои чудовищные сны. Если сон сам по себе кажется ей недостаточно чудовищным, она старается поправить дело интерпретацией. «За эту коллекцию, — говорит она, любовно поглаживая переплеты, — когда-нибудь дадут миллионы. Музейная вещь».
«А впрочем, — добавляет Психология, — что такое деньги?»
На дорожке парка человек спотыкается и падает. Если это пожилой человек, он лежит и ждет, пока ему помогут. Такое бывает зимой и в любое другое время года. И если дело происходит зимой — и если Философия прогуливается где-то поблизости, — тогда она снимает перчатку, сует руку в снег, проводит холодной мокрой рукой по вспыхнувшему внезапным жаром лбу. Она сама уже давно не бросается со всех ног на помощь, но почему (подчеркнуть немотивированность эмоции) так горит лоб? «Однако, — думает История. — Опять сантименты». «Это в ней немецкая кровь», — думает Мораль.
Старушка сидит на скамейке. Скамейка — вещь в себе, и старушка — вещь в себе. Вместе или по отдельности (старушку, скамейку) их можно раскрошить, истолочь, сжечь прицельным огнем, развеять по весеннему ветру, — и ничего не произойдет: исчезнут лишь эта скамейка, эта старушка. Да и кто возьмется уверять, что они действительно исчезнут, не будут в точности, до последнего атома, воспроизведены легионами последующих старушек и скамеек. Философия отворачивается и, чувствуя, что этого мало, прикрывает глаза.
— Мы — это уже не мы, — говорит Философия, — а какой-то паноптикум. Коллекция фриков! — она с вызовом смотрит на Психологию.
Психология невозмутимо достает из кармана визитную карточку.
— Зайди ко мне во вторник, — говорит она. — Если что-то тебе мешает, это всегда можно вылечить.
— Да зачем же лечить меня, когда болен мир?
— Кого-то ведь лечить нужно, — смеется История. — И лечить тебя гораздо удобнее.
— Весь мир — в твоей голове, — говорит Психология. — Как может внутри чего-то больного находиться что-то здоровое?
Разговор происходит на дружеском фуршете по случаю выхода в свет очередного (и в очередной раз исправленного) издания Общественного Договора. Новый договор подписали все, за исключением Поэзии, но, поскольку она признана недееспособной, это не имеет значения. Однако на фуршет (звали ее? не звали?) Поэзия пришла. Пытаясь осуществить невозможное — держаться подальше от всех и в то же время поближе к столу, — она задумчиво кормит свою собачку персиком.
По причине изначально мрачного настроения Философия уже слегка навеселе. Она бродит по залу (в каких интерьерах накрыт стол? насколько он богат? кто и почему к нему не допущен?) и цепляется к знакомым. Знают ее все, и никто не рад видеть. А кто кому здесь рад? — думает История.
— Надо бы записать, — бормочет она, машинально прислушиваясь к обрывкам разговора вокруг, но тут же, опамятовавшись, машет рукой и улыбается.
Все на свете, покуролесив, возвращается в свою колею: годы, люди, желудки. Две таблетки аспирина, две — но-шпы, десять — активированного угля; аккуратно смешать боржоми с кефиром (50 на 50), побольше винограда (фруктоза), пара ампул витамина В12 — и вот уже Философия, подходя к окошку, выглядывает из него с просыпающимся интересом. Сегодня еще дрожат руки и ноги, и по телу разлита томная слабость, но завтрашний день обязательно начнется с прогулки. Сегодня же… что сегодня? Может быть, почитаем? (Гладкая свежая книжка вываливается из рук.) Может, напишем пару блестящих необязательных страниц? (Карандашик упал и куда-то закатился.) Звонит телефон. Но это же прекрасно!