Светлана Замлелова - Муся
Я тут же решил больше не говорить с ней о своих делах. Хотя мне и не просто это решение далось, ведь я мечтал в женщине единомыслие и сочувствие встретить. Я хотел, чтобы она на мир моими глазами смотрела. Я жаждал себя в ней, как в зеркале, распознавать. Как бы я вознаградил её за это! Но подруга моя всего меня лишила, так что же мне оставалось? Отомстить ей, несмотря на жалость. И за мечту поруганную, и за насмешки, и за своё унижение. Вот потому-то я последнее слово за собой и оставил. Я всё очень эффектно устроил. Сделал вид, будто хочу из комнаты выйти, а на пороге, вдруг обернувшись, сцену ей и представил. Слова-то у меня уже заготовлены были. Припомнил опять, что живу вдали от дома, без друзей и родных, и ни в ком не встречаю участия. Нужно было видеть, сколько жалости показалось в её глазах, когда я говорил, сколько стыда за свою жестокость. А я, как только сказал, повернулся к ней спиной и спине своей попытался придать скорбности, а после медленно, чтобы она на спину полюбоваться успела, из комнаты вышел, бесшумно да как можно плотнее дверь за собой притворив. Отправился я в кухню, и хоть в кухне мне делать нечего было, но надо же было достойно спектакль свой завершить. Встал я напротив окна, руки на груди скрестив, уставился на улицу и ждать принялся. Знал я, что она прибежит ко мне прощения просить. И не ошибся. Подошла она сзади, за плечи меня обняла и приниженно так, точь-в-точь, как давеча-то, о прощении стала молить. Я сначала молчал, точно её мольбы меня и не трогали, но в какой-то момент, – я знал, что это именно тот, нужный мне момент, я это чувствовал, – повернулся к ней и, как ни в чем ни бывало, сказал:
– Давай ужинать...
Она обрадовалась, засуетилась. А я в тот вечер позволил себе не участвовать в приготовлении ужина, и только сидел в кухне, уронив голову на руки, будто бы в печали или глубокой задумчивости.
Постепенно характер моей подруги стал для меня проясняться. Мне даже казалось, что я вполне научился понимать её и управлять ею. Случай же окончательно убедил меня.
Более всего в отношениях с ней удручало меня то, что она не хотела понимать меня, не хотела во всём мою сторону держать. Я, например, видел, что ей не нравятся мои друзья, что она тяготится нашей компанией. Нет, она ничего не говорила, но ведь и радости особенной не выказывала. И всё покорной такой представлялась, дескать твоих друзей ради тебя одного и терплю. Да только кажется мне теперь, что она эту свою покорность пуще себя самой лелеяла и любила.
Но когда мне случилось с одним из друзей моих крепко рассориться, подруга моя обрадовалась. А началось всё с того, что я решил доброе дело сделать. И вот вместо того, чтобы поддержать меня или одобрение своё высказать – ведь достойно же доброе дело одобрения! – подруга моя опять пустилась в насмешки. Вот, поди ж ты! Ведь когда я деньги в казино проиграл, она, хоть и упрекнула меня, но сама же после и оправдала и пожалела. А за хороший-то поступок насмешками меня осыпала, негодованием покрыла.
Дело в том, что приятель, с которым мы рассорились, первым же ко мне и обратился. Это он виноват был в нашем разрыве. Он позволил себе двусмысленную колкость по поводу того, что я на женский счёт живу. Этого стерпеть я не смог и ответил ему, сознаюсь, довольно грубо. Дошло чуть не до драки, и расстались мы с ним совершенными врагами. Однако ему приспело, и он сам явился ко мне. Он просил меня забыть всё зло и помочь ему вернуть домой младшего брата. У него и с братом вышла какая-то ссора – этот человек ни с кем не мог ужиться, даже с родным своим братом. Его брат ушёл из дому. Где он обитал вот уже несколько дней, было достоверно известно, но вернуть его домой пока никому не удавалось. А между тем дома у них из-за этой истории воцарился сущий ад. Само собой, что домашние обвинили во всём моего приятеля, то есть старшего брата. Прежде всего, именно потому, что он старший. А кроме того, я думаю, все знали про его неуживчивость. Младший брат моего приятеля был несколькими годами и меня моложе, но учился вместе со мною на курсе. Я и с ним приятельствовал и даже некоторое влияние на него имел, как на младшего. Вот потому-то, прочие средства испробовав, ко мне прибегли, на меня, как на миротворца понадеялись. Блаженны миротворцы! Мне, признаться, и дела не было до их взаимоотношений, пусть себе грызутся. Хоть бы и навсегда разошлись, мне-то что... Про себя я даже и позлорадствовал. Но тут же и поприще своё различил. Понял, что случай представился проявить себя. Согласившись мирить двух братьев, оскорбления-то я не простил, а только вид сделал, будто забыл его совершенно. Про себя же я рассудил так: пусть все увидят, что я готов простить обиды и унижения и по первому зову броситься на помощь к врагу. Пусть увидят, что я умею отвечать добром на зло, потому что сам незлобив; пусть знают, что не опущусь я до недостойной мести. Другими словами, я хотел их всех удивить, раздавить и уничтожить своим величием. Ещё только предвкушая, я ликовал. А ведь предстояло и само примирение, в коем не сомневался я ни на йоту и знал, что лишь удастся, триумфом моим обернётся, торжеством над врагами моими.
Но когда я поделился этими соображениями с подругой, то и сам был уничтожен и раздавлен. Вот здесь-то она проявилась вполне. Как она вдруг взялась обличать меня! Что именно, какие слова она говорила, я сейчас не помню. Что-то вроде того, что я эгоист и добро напоказ делаю, а такое добро ломаного гроша не стоит. Что я только того и хочу, чтобы унижение приятеля своего усугубить и унижением этим насладиться, а в придачу и самому бескорыстным героем выставиться. Ведь знаю же я, что он и так гордостью своей поступился, придя ко мне, что непросто ему было на такой шаг решиться. Так зачем же мне охота его мучить, что за радость издеваться над человеком и без того униженным.
Она так разошлась в своих обличениях, что лжецом и подлецом меня назвала, заявила, что я всем, а паче всех самому себе лгу. Что поступаю я низко и недостойно. Когда же я спросил у неё, как, по её разумению, следовало бы поступить, она сказала, что с такими устремлениями, как у меня, правильнее было бы дома сидеть. Но тут-то меня и прорвало. Я так прямо и заявил ей, что нисколько не сомневался в таком её ответе, потому что давно заметил, что она друзей моих не любит и хочет отвадить их от нашего дома. Но в ответ мне она лишь расхохоталась. С вызовом расхохоталась, голову запрокинув. И в этом её жесте я столько презрения к себе углядел, что испугался, уж не утратил ли своих позиций над ней. Но когда я, прибегнув к излюбленному своему приёму, назвал её злой и жестокой и напомнил, в каком положении теперь нахожусь, и когда она, выслушав меня, вдруг переменилась в лице, оставив этот тон и насмешки, я убедился, что власти над ней не утратил. Убедившись, я успокоился. Сначала она слушала меня насмешливо: опять, мол, завёл шарманку. Но я был настойчив и как никогда красноречив. Я говорил ей, что видел в ней своего друга и лишь потому позволил себе поделиться с нею и спросить совета в щекотливом деле. Но она не протянула мне руку помощи, оттолкнув меня, как злейшего своего недруга. Чем я провинился перед нею – не знаю. Вероятнее всего своею неустроенностью, тем, что не имею много денег. Что ж, я действительно беден. Я бедный молодой человек, претерпевающий нужду и несчастия, имеющий в сердце тоску по родному дому, обманутый друзьями и вот, наконец, преданный любимой. К кому обращусь, к кому понесу печаль мою, когда даже самый близкий человек отвергает меня. Но главное, – и как она не понимает этого? – уличив только что меня в подлости и лжи, она попрекнула меня своими деньгами. Как? Так ведь если я, будучи подл и лжив, денег ей до сих пор не вернул, то и причиной тому подлость и ложь. Будь я порядочным человеком, с лёгкостью мог бы на внешние причины сослаться, никто бы и не усомнился в моей правдивости. Но уж коли подлец, то про внешние причины непременно налгу. Всё в подлости моей, она причиной всему. И каждый поступок мой – злодеяние, потому что от подлеца и ждать другого нельзя.
До того я договорился, что и сам запутался. Но на подругу мою вся эта ахинея произвела-таки желаемое впечатление. Насмешка с её лица исчезла, бровки сдвинулись, а там и глазки заблестели. Понял я тогда явственно, в чём власть моя над ней заключается: в том, что я жалость к себе вызвать у неё умею. Не знаю, как там насчёт желания быть значительным, в моей подруге я подметил совсем иную слабость. Она была сердобольной. Обращаясь к этому глупому её чувству, свойственному, по-моему, только недалёким женщинам, я мог управлять ею, как считал нужным. И в этом, признаться, было какое-то особенное для меня удовольствие, наслаждение даже. Нет, я совсем не хотел, чтобы она превозносила меня. Но направлять её, распоряжаться ею – вот, что привлекало. Да и подруга моя, думаю, инстинктом понимала это. Ведь подалась же она ко мне в первый-то вечер, ведь выказала покорность, желая завлечь меня. Симпатию мою к себе она покорностью пробудила. Но тогда мы были едва знакомы. Теперь же я понял, что баланс этот нужно поддерживать, иногда и к хитрости прибегая.