Дженет Уинтерсон - Пьеса для трех голосов и сводни. Искусство и ложь
Но молодая испанка, жившая в комнате наверху, не была девой, а кроме того, должен признаться, младенцы меня не трогают. Точнее, не трогает меня эта здоровая больничная вязь плоти в послеродовых отделениях, на фабриках и фермах будущего. Я слишком часто замечал, что самые бессердечные люди облегчают себе душу, воркуя над младенцами, но стоит младенцам подрасти, и эти люди станут эксплуатировать или игнорировать их так же, как всех прочих.
Но когда она поднесла младенца к груди, на мгновение показалось, что обезлюдевшее пространство расцвело и то, что прежде было изуродовано и повреждено, вернулось целым и невредимым. Мрачная комната преобразилась, и в треснувшем стекле засияли звезды. Малышка не могла видеть звезд, но их лучи упали на ее тельце и соткали покрывало из света.
Хотя уродливую стальную дверь уже почти приварили, я проявил настойчивость и поднялся по трухлявым ступенькам в покинутую комнату. Керосиновый фонарь и занавески исчезли. Выпотрошенный матрас был испачкан кровью рождения. Не осталось ничего, кроме куска моей рубашки. Я поднял его и положил в карман.
Снаружи в маслянистые лужи на мостовой низвергались изящные фонтаны желтого света от сварочного аппарата. Свет отскакивал пылающими стружками от металлических сапог сварщика. Этот человек носил свой нимб на ногах.
Я снова задал ему вопрос, но он ответил только:
– Люди исчезают каждый день.
И приварил дверь к косяку.
Люди исчезают каждый день… Третий Город невидим. Это город исчезнувших – тех, кого больше не существует.
Эта часть города намного больше, чем может показаться. Скваттеров и иммигрантов, мелких спекулянтов и уклоняющихся от уплаты налогов, девушек по вызову и выпущенных на волю безумцев видно издалека. Списки людей, вызывающих официальное неодобрение, висят на каждом законопослушном углу. Мы знаем, кто скрывается и почему, но мы сами чисты и не занимаемся темными делишками под покровом ночи.
Люди исчезают каждый день – но только не такие, как мы с вами, верно? Мы прочно стоим на ногах, уверены в себе, сильны и ничего не боимся, можем свободно излагать свои мысли.
А я? Могу я излагать свои мысли или с грехом пополам изъясняюсь на заемном языке и нахожусь в плену собственного ублюдочного мышления? Что из моего – действительно мое?
Меня тянет к Средневековью – возможно, из-за того, что я человек тени и блистательные огни Возрождения слегка пугают меня. А возможно, из-за того, что в Средних веках с их любовью к системе и иерархии я нахожу наиболее полное и человечное воплощение старой теории «Дружеского Окружения». Теория, что началась с Платона, многоцветным потоком текла через Боэция, Чосе-ра, средневековых мыслителей и все еще чувствуется как в Шекспире, так и в Бэконе. Непреложная, хоть и не бросающаяся в глаза истина по-прежнему состоит в том, что вещи кладут на место силой, но на месте они лежат спокойно. Иными словами, все на свете имеет дом, пространство, которое ему подходит, и если ему не мешать, оно будет стремиться туда, руководствуясь чем-то вроде инстинкта. Но как я найду «свой дом», нерукотворный, если я сам – не в себе? Каждый день на консультациях я встречаюсь с мужчинами и женщинами не в себе. То есть с людьми, которые не имеют ни малейшего понятия о том, кто они на самом деле, и не догадываются, насколько важно это знать. На вопрос «как я буду жить дальше» я не могу ответить, выписав рецепт.
Рак чаще всего развивается у пенсионеров или разорившихся бизнесменов. Они приходят ко мне с разбитым сердцем, страшась за свою жизнь, и первая фраза, которую я от них слышу, звучит примерно так: «Я не тот человек, которым был раньше». Однако в ходе беседы становится ясно, что человек – тот же, кем был всегда: да, обеспеченный, да, уважаемый, но незрелый, не познавший самого себя, человек без подлинной широты или глубины, однако защищенный от сознания собственного несовершенства работой, социальным положением, любящей женой, молодой любовницей или похлопывающими по спине приятелями. Часто в разговоре этот человек признается, что никогда не любил свою работу, ненавидит семью или жил только ради работы, а без нее снова стал ребенком и теперь не знает, что ему делать по утрам.
Но тяжелее всего иметь дело с женщинами, которых приучили верить, что высшая женская доблесть – в самопожертвовании. Они жертвуют собой, часто охотно, и все еще продолжают ждать благодарности. Они ждут, но рак – нет.
В обществе, где культ индивидуальности никогда не проповедовался с большей силой и где именно этой силой вызвано огромное множество наших коллективных недугов, как-то неловко призывать к тому, что человек должен в первую очередь следить за своим «я». Однако это «я» – не случайный набор беспризорных желаний, алчно требующих удовлетворения, и для сплочения общества недостаточно одного подавления этих желаний, как заставляют думать женщин.
Причина раскола нашего общества заключается не в триумфе индивидуальности, а в стирании ее. Он исчезает, она исчезает, но спросите их, кто они такие, и они покажут вам на свой кошелек или на своего ребенка. «Что вы делаете?» – вот основная партийная линия, в которой делание подменяет бытие, а стыд неделания стирает тонкий меловой контур Жены Мужа Банкира Актера даже Вора. Отрадна эта моя занятость, ибо оставшись наедине с собственными мыслями, я могу обнаружить, что мыслей-то у меня и нет. А если я останусь один на один с чувствами? Что увижу я помимо детского гнева и сентиментальности, которую принимают за любовь?
Один друг, с которым я чувствую себя свободно, поскольку он не мой пациент, как-то раз пришел ко мне после второго сердечного приступа и сказал:
– Гендель, я хочу подумать о своей жизни. – Я дал ему «Pensees» [10] Паскаля, и он с восторгом сунул книгу в свой битком набитый «дипломат». – То, что нужно, – сказал он. А спеша поймать такси, обернулся ко мне и добавил: – Гендель, мне стало намного лучше после наших разговоров, и я понял, что ты совершенно прав насчет важности созерцательной жизни. Я попробую вставить ее в свое расписание.
Я смотрел в окно: он исчез на оживленной улице, по обеим сторонам которой раньше тянулись гордые собой лавчонки, и каждая имела свои цель и предназначение. У каждой были свои постоянные клиенты и ответственность перед ними. Теперь же улицу расширили и превратили в магистраль, пересечь которую можно только с риском для жизни, по ней с ревом проносятся машины, оставляя позади огромные стеклянные глыбы многонациональных магазинов, и каждый торгует теми же товарами с той же оптовой базы, только упакованными по-разному, и соблюдает при этом войну цен.
Как я буду жить?
Этот вопрос давит на меня сквозь тонкое стекло. Этот вопрос преследует меня на тесных улицах. На анонимных компьютерных ликах утренней электронной почты только этот вопрос читаю я – начертанный красными чернилами, прожигающий самодовольную страницу.
«Как поживаешь, Гендель?»
(Как я буду жить?)
«Что сейчас делаешь?»
(Как я буду жить?)
«Слышал про слияние?»
(Как я буду жить?)
Этот вопрос намалеван на дверных косяках. Этот вопрос начерчен в слое пыли. Этот вопрос спрятан в вазе сирени. Это дерзкий вопрос спящему Богу. Вопрос, озадачивающий утром и намекающий днем. Вопрос, что прогоняет мои сны, вызывает бессонницу и выжимает испарину на лбу. «Ответь мне», – шепчет голос в пустыне. В тихом месте, до которого город еще не добрался.
В невидимом городе, который невозможно разглядеть, по призрачным путям бродят исчезнувшие души, неощутимые, не оставляющие следов, неразличимые люди, что совершают поступки, одеваются, говорят и думают точь-в-точь, как все остальные.
Я в себе?
В подлинном себе?
В своем истинном доме?
Уходят длинные поезда. Квадраты света в окнах. Желтый свет на фоне черного поезда. Поезд – рептилия с желтыми пятнами. «Желтое и ЧЕРНОЕ, желтое и ЧЕРНОЕ, желтое и ЧЕРНОЕ», – нараспев твердит поезд.
Свет свисал с краев поезда фестонами; декоративный свет, создававший полог над жестким металлом, бледный узор над строгой линией.
Если бы этот свет был викторианским орнаментом, он бы утомлял глаз, а не радовал его. Его прелесть – в движении, в игре теней, прекрасной, новой и удивительной. Новый свет убегал от древнего солнца.
Свет, настоянный на солнце.
По сути своей свет – хорал. Гармония мощного унисона, глубина света, нота не одна, но множество световых нот, звучащих одновременно. В высоком регистре, недоступном человеческому слуху, музыка сфер, свет, вибрирующий на собственной частоте. Свет видимый и слышимый. Свет, что пишет на каменных скрижалях. Свет, что осеняет славой все, к чему прикасается. Строгий, наслаждающийся собою свет.
Поезд полз под пологом ускорявшегося света, уже опоясавшего всю землю. Научный поезд и искусный свет.