Борис Кригер - Воспоминания Жанны Кригер
И в самом деле, на аэроплане Михаила Федоровича нельзя было лететь. Это подтвердил его механик, который ни за что не хотел ремонтировать никуда не годный аэроплан, не желая стать виновником гибели пилота…
Падение под Новгородом стало для Уточкина роковым. Его начали преследовать неудачи, головные боли. Не сложилась и личная жизнь: ушла к другому любимая жена.
Все это сломило психику Сергея Исаевича: в середине июля 1913 года он впервые попадает в петроградскую психиатрическую больницу.
Осенью Уточкин вернулся в Одессу. И здесь нет просвета: жить негде, денег нет, семья распалась, и он оказался никому не нужен.
Махнул в Питер. А что там? Нужда, безденежье, болезни. Друг Уточкина драматический актер Алексей Григорьевич Алексеев писал о тех тяжелых для авиатора днях: «Я встретил его на Невском. Он был еще более порывистый, еще сильнее возбужден. Мысли догоняли и перегоняли одна другую. Вдруг он закричал, заулюлюкал и побежал вперед… смешался с толпой, исчез… Страшно и больно мне стало: значит, довели, доконали его завистники, бюрократы, конкуренты, все те, с кем этот человек, рисковавший не раз жизнью, не умел разговаривать. Мне кажется, что именно теперь, когда этот бесстрашный человек забыт друзьями, встречен равнодушием покровителей и лукаво–вежливым молчанием врагов, теперь всем, кто порывается в высоту, к небу, необходимо было бы сплотиться и прийти на помощь Уточкину… Подумайте только: человек сжег кровь своего сердца и сок своих нервов ради будущего наших детей».
Для лечения нужны были средства, а их не хватало. Друзья Сергея Исаевича обратились в Совет Всероссийского аэроклуба с просьбой помочь авиатору. Совет сжалился и выделил 600 рублей «на возмещение расходов по лечению С. И. Уточкина». Однако деньги скоро кончились, и его перевезли в одесскую больницу, а оттуда… в земскую молдавского села Костюжаны, близ Кишинева.
Условия в больнице были ужасные. Его, знаменитого авиатора, любимца миллионной публики, человека, с которым знакомство считалось за честь даже августейших особ, поместили в… сельскую больницу. Такое отношение еще больше угнетало Сергея Исаевича, незаслуженно унижало. Он пишет брату записку: «Ленька! Добейся свидания со мной и заберешь меня отсюда немедленно куда хочешь. Я простудился, еда ужасная, постель — без брома спать невозможно. Каждое мгновение — страдание. Еще и голод».
Наконец он вышел из больницы, появился в Одессе. Работы нет, средств нет, друзья покинули. На душе — тоска беспросветная, жизнь — нищета… Душевное состояние Уточкина точно передал его друг, знаменитый борец и авиатор Иван Заикин: «В Одессе Сергей Исаевич пришел ко мне изможденный, нервный. Я любил его за энергию, за смелость в полетах, это был один из первых соколов нашей русской авиации. Теперь он был слабым физически и душевно человеком…
— Да, Ваня, авиация требует больших капиталов и государственного масштаба, — сказал он. — Частным предпринимателям в ней не должно быть места. А мы с тобой даже не предприниматели, ибо мы — нищие, всего лишь проповедники авиации за свой риск, за свою совесть. Как умели, так и послужили мы благородному делу — внедрению в русскую жизнь авиации. И вот за это мне, нищему и бездомному, — Уточкин печально усмехнулся, — город Одесса дает обед, комнату. Прежние друзья не желают встречаться со мной. Кажется, пошел бы и бросился в море, и тем бы дело и кончилось, но я этого не смогу сделать. Я уеду в Петербург, может быть, там пригожусь для любимого дела».
Но в Петербурге его ждало горькое разочарование. К кому он ни обращался, никто не брал его на работу. Пробует устроиться на авиационные заводы — и везде отказ.
— А между тем я был готов работать надсмотрщиком, рабочим, — горько сетовал он корреспонденту. — Наверное, клеймо безумца умрет вместе со мной и никакими доказательствами я не реабилитирую себя.
Летом 1915 года Уточкин пытается попасть в Зимний дворец к царю. Требует доложить о визите известного русского авиатора, «желающего высказать полезные для отечества идеи», — его грубо выпроваживают. Обращается с письмом к генерал–инспектору воздухоплавания и авиации великому князю Александру Михайловичу. В нем он хотел изложить «доктрины, которые можно приложить для использования неба в военных целях». Ему не ответили.
И все–таки Уточкину чуть–чуть повезло. От болезни оправился. Наконец, его зачислили в автомобильно–авиационную дружину, присвоили воинское звание «прапорщик».
Да порадоваться всему этому ему было не суждено. Он простудился, схватил воспаление легких. Под новый, 1916‑й год по старому стилю, 31 декабря, он скончался от кровоизлияния в мозг. Похоронили его с почестями на Никольском кладбище Александро — Невской лавры.
Погасла звезда Уточкина. Ушел из жизни, по словам русского писателя Александра Куприна, который дружил с авиатором долгие годы, «вечный искатель, никому не причинивший зла и многих даривший радостями».
А бабушка моя все вспоминала Уточкина, а я ребенком смотрел на небо и воображал самолетик в виде уточки, или показывал на самолет, пролетающий над нашим домом и кричал: «Смотри, бабушка, Уточкин летит…». Так и я, дитя семидисятых, жил этими первыми пилотами, которые заглянули в мое детство из дымчатых давних годов…
Глава четвертая
" Боже, царя храни…»
— Бабушка рассказывала, — продолжает вспоминать Борис Кригер, и о своих детских переживаниях… Чувство, что прошлое сосуществует где–то и теперь, совместно с настоящим, связано, по–видимому, с тем, что оно действительно остается существовать в нас. До поры до времени, до поры до времени… Ни молодые наши родители, ни недоигранные детские игры — ничего не пропало. Оно живет и теплится в нас. Пока мы заняты будущим или азартно увлечены происходящим, эти воспоминания как будто бы забыты и отсутствуют… Но с возрастом они отвоевывают всё больше места в наших мыслях и снах. Вот почему жизнь кажется столь многопластовой, вот почему нам все время кажется, что ничего не ушло, все осталось и дожидается своей очереди быть досказанным, доигранным, доосознанным. И эта недосказанность всегда живет в самых что ни на есть хрупких мелочах.
Моя бабушка как–то до картинной точности описывала красный диван в деревне, на котором она года в четыре, а может, в семь, проплакала пятно, чтобы родители не оставляли ее там у родственников. Ее не оставили, но как через 80 лет ей ярко помнился этот диван и то, что лаяли собаки! И эти собаки, и этот диван продолжают существовать уже в моей жизни, путь несколько видоизмененные, но в сущности всё те же, вот уже больше ста лет после этих детских слез, проплакавших пятно…
Мы даже в малой мере недооцениваем, в какой огромной степени влияют на нас эти мелочи прежних эпох… Бабушкины погромы руководили всей жизнью моей, ее внука, и я до сих пор бегу и прячусь, страшась грубого стука в дверь по ночам, и мой сынишка, наверное, тоже будет немного бояться, и так сквозь поколения идет эта страшная память, о звериных уродах, громящих наши дома… Я думаю, что антисемитизм зиждется именно на звериной основе… Как и любой биологический вид, люди расщепляются на расы, которые угрожают при долгой изоляции отпасть от основного вида… Конечно, в современном глобальном царстве такого не случится, но живет в некоторых людях буквально физиологическая потребность уничтожать чужака… и в этом и есть неискоренимость и сила антисемитизма, как и любой другой разновидности расовой нетерпимости…
— Думаю, мои родители, — вспоминает Жанна Кригер, — познакомились задолго до того, как стали супругами. Может быть, еще на школьной скамье. Потом оба они закончили гимназию. Дальше их пути временно разошлись.
— О гимназии бабушка рассказывала немного, — добавляет Борис Кригер, — разве что маленькие мелочи, что завтрак стоил две копейки и что от уроков по «Божьему Слову» ее освобождали, и она гуляла, пока другие учились. Однако когда государь–император проезжал Кишинев, бабушку тоже включили в хор гимназисток, и она пела «Боже, царя храни…» Я помню ее, старенькую, стоящую в моей комнате и поющую для меня эту запретную в коммунистическую пору старую мелодию, которая тогда значила для России так много…
Боже, царя храни!
Сильный, державный,
Царствуй на славу нам,
Царствуй на страх врагам,
Царь православный.
Боже, царя храни!
Боже, Царя храни!
Славному долги дни
Дай на земли!
Гордых смирителю:
Слабых хранителю,
Всех утешителю -
Все ниспошли!
Перводержавную
Русь Православную,
Боже, храни!
Царство ей стройное,
В силе спокойное, —
Все ж недостойное,
Прочь отжени!
О, провидение,
Благословение
Нам ниспошли!
К благу стремление,