Серафим Сака - Шел густой снег
– Пока еще ничем. Осенью начну.
– Значит, будешь прокурором?
– Нет, только адвокатом.
– Ага, защитник людей от страданий…
– Адвокат в наше время, – начал ты было длинный доклад, – еще и воспитатель…
– Скажи, а если я подам на него в суд?
– За что?
– За моральное преступление. Хоть и не хотелось бы апеллировать к закону, хоть и говорят, что истинная справедливость должна быть выше любого уголовного кодекса… но если на самом деле все происходит иначе, если человеку приходится быть собственным своим адвокатом…
– И прокурором, – добавил ты, но Александру не слышал или сделал вид, что не слышит.
– Ты судья и должен знать, каковы они, люди, – сказал он и наконец пригласил тебя войти в дом.
Вы прошли коридор и оказались в другом, поменьше, со множеством дверей, ведущих в разные стороны.
– Вот и мой дом… Не кажется тебе низковатым?
– Живешь, как птица в кодрах… С новым домом, с новым счастьем! – И ты разбросал последние семена конопли, которые выгреб со дна кармана.
Александру смотрел на тебя подозрительно: неужели проделал такую дорогу лишь из-за обычая, который соблюдают те, кому больше нечего делать? – об этом, казалось, говорило его лицо, потерявшее прежнюю живость.
– Птица? Может быть, но та, которую выслеживают ястребы. Кодры полны ястребов, Леун, и думаю, большего наказания, чем знать, что ты несправедливо обижен, не существует.
Вы вошли в комнату направо. Александру прошел вперед и выключил электрический свет – теперь намного бледнее, чем свет дня, он окрашивал стены и предметы в мрачные безжизненные тона. Окна в комнате были большие, и через секунду жизнь обрела естественную окраску. Жизнь, о которой ты знал только то, что довелось услышать из чужих уст.
– Знай, вину мою можно взять тремя пальцами и развеять на самом что ни на есть слабеньком ветру.
– В новогоднюю ночь принято говорить о том, чего хотелось бы, а не о том, что было.
Из соседней комнаты, куда вела двойная стеклянная дверь, долетели обрывки мелодии. Кто-то ставил пластинки, но звуки таяли в тишине, задыхались, как в вате.
– Какая странная тишина. Не слышишь собственного дыхания, стука сердца.
Слова твои произвели неожиданный эффект. Александру приоткрыл дверь в соседнюю комнату и коротко приказал:
– Кончай развлекаться!
Потом обернулся к тебе, оставив дверь приоткрытой, так, что теперь можно было уловить каждое движение: одной рукой выключили проигрыватель, другой положили на место пластинку.
Александру стоял посреди комнаты, не зная, за что взяться, в пальто, наброшенном на плечи, небритый, невыспавшийся, голодный, и только благодаря этому производил впечатление человека, озабоченного мировыми проблемами.
– Единственная моя вина, что я женился на Лине, женился после смерти мамы, которая, пока жила, и слышать о ней не хотела… Теперь должен платить алименты, деньги немалые… Ребенок – мой, похож на меня, как две капли воды. Сейчас покажу тебе фотографию, сам увидишь.
Он выбежал в коридор и через несколько минут вернулся, протягивая тебе фотографию и умоляя сказать правду, похож или не похож на него ребенок. Ты взял ее и долго смотрел на младенца, которому было всего несколько месяцев и который мог походить на кого угодно.
Во дворе залаяла собака. Александру прислушался, затем выбежал из комнаты. Как только дверь за ним захлопнулась, открылась дверь в соседнюю комнату, и пугливый ее скрип заставил тебя очнуться, окатив волной дрожи.
– Скажите ему, я ему уже сто раз говорила, – прозвучал женский голос, – скажите, что похож. Ведь сам твердит всем, что похож, и сам же не верит. Если б поверил – успокоился. Матери лучше знают, с кем делают детей…
Собака замолкла, и женщина поспешно закрыла дверь.
– Другой на его месте, – начал Александру, возникнув на пороге, вспотевший, запыхавшийся, будто долго бежал, – не совал бы сюда нос каждое новогоднее утро и не просил бы прощения! – Он принес три блекло-красные гвоздики и, не зная, что с ними делать, держал их как сельские парни, обеими руками. – Видишь ли, прости его да еще поднеси букет из самых красивых цветов в знак того, что простил. Иначе, говорит, как я Анастасии докажу? – Он задумался, потом добавил: – Ведь все от него пошло, от Сыргишора Вырны, это он первый отдал своих дочек в школу в райцентре, будто там из них могли сразу сделать врачей. «Наши учителя, – твердил он на каждом шагу, – занимаются хозяйством и думать не думают о том, чтобы учить детей. Потому-то я и держусь с ними как равный с равными, а иногда даже и свысока смотрю!» Это уже после того, как произошел скандал из-за того проклятого птичьего помета…
– Из-за чего?
Последовало длинное объяснение по поводу этого скандала.
Однажды весенним утром Александру, собиравший по селу птичий помет, который нужен был ему для рассады, зашел во двор Анастасии и увидел Сыргишора Вырну, давно питавшего к нему неприязнь. Вырна прочел ему лекцию о поведении и престиже учителя, дабы оправдать свои подрывные действия: ведь это он агитировал сельчан забирать детей из школы, где «хозяйничает» Александру, и отдавать их в райцентр. А в заключение сказал громко, чтоб слышали все, кто в это весеннее утро проходил мимо его дома: «Не идет тебе это! Это не делает тебе чести, товарищ учитель! Не возвышает тебя, человек!»
С великолепными подробностями Александру рассказывал тебе, начав с одного и кончив совсем другим и извинившись, что в голове у него за это время все перемешалось, о том, как Вырна преследовал его, будто шакал, пока Анастасия не взяла мужа в оборот и не сказала прямо, без обиняков: «Оставь его в покое, ведь и он тоже кровь от крови нашей!» – «То есть как так нашей? Чего ты мелешь?» – «То, что было, и то, что есть!» От этих ее слов Сыргишор задергался, словно норовистый, но взнузданный конь: «Как это?!» – и крик его разнесся по селу и долетел до Александру, который в это время поднялся на крышу своей теплицы, наслаждался пением прилетевших птиц, а потом вдруг и сам запел по-птичьи…
После этого рассказа снова вернулся к Сыргишору. Вбежав к Александру во двор, он быстро приставил к теплице лестницу, залез на крышу, схватил учителя за ноги и потащил его вниз. Упав на осколки стекла, валявшиеся вокруг теплицы, Александру до кости порезал руки, в которых к тому же держал железный брусок – с его помощью ломал стеклянную крышу. Испуганный Вырна подскочил к Александру и вырвал у него брусок: «Чем эти заботы, уж лучше что другое!» и велел Лине принести воды умыться. Некоторое время он, причитая по-бабьи, размахивал руками, испачканными кровью Александру, что осталась на бруске, а умывшись, стыдливо засунул их поглубже в карманы и, сделав вид, что сзывает разбежавшихся по двору цыплят и утят, исчез.
– Предчувствовал я, – продолжал Александру, – что должно случиться… то, что и случилось потом.
– Что же случилось?
– Меня это не волнует, и наплевать, что они говорят, об одном прошу: не заботьтесь, ради бога, о том, чей я! Ее я, той, кто меня вырастил, а вырастила меня моя мама! – крикнул он так громко, что в соседней комнате испуганно захлопнули дверь, а ты положил ему на плечо руку, стараясь унять надвигающуюся бурю. – Я же не кричу «караул» и не зову на помощь! Не нравится мне правда, которая наваливается на тебя, когда с ней уже нечего делать!
– Все в конце концов преходяще, – произнес ты, сжимая его плечо. – Все проходит!
Ничто не успокаивает нас лучше, чем банальность. Александру замолк, словно для того, чтоб ты вспомнил, о чем рассказали тебе в эту новогоднюю ночь. Настоящая его мать, от которой и пошли все слухи, родила его для другой матери, с которой заранее обо всем договорилась, поклявшись жизнью еще не родившегося ребенка, что не обронит ни полслова до самой могилы. Так и сделала, как сказала, и кто мог знать, что женщина, которая вырастила Александру, не носила его в своем чреве, а только изображала беременность, таская на животе подушку, в которую добавляла гусиного пуху, по мере того как настоящая мать, претерпевая долгие муки, туго затягивалась полотенцем, приближалась к родам и вечной разлуке с будущим сыном.
Затем рассказ возобновился, сбивчивый и сумрачный, и ты узнал, что когда вроде бы все успокоилось – Александру забинтовал себе руки, которые очень жгло после того, как Лина смазала их йодом, цыплята стали гоняться по двору за мухами, теплица умиротворенно дышала через многочисленные отверстия, проделанные железным бруском, – тогда опять появился Сыргишор, но не один, а в сопровождении двух мужчин в белых халатах. Это были работники сельской больницы, которых Александру хорошо знал, но которые сейчас вели себя так, будто видели его впервые. Они принялись расспрашивать его, и вопросы их точно падали с неба. «Мучаетесь, Александр Филиппович? – спросил фельдшер у Александру, который стряхивал линейкой с брюк осколочки стекла. – Редкие овощи выращиваете?» – «Да. Хотите попробовать?» И Александру подошел к Сыргишору спросить, зачем привез медиков. «Возьмем на исследование, перевяжем», – сказал фельдшер, и тут врач сделал ему знак, и они все трое схватили Александру за руки и за ноги и потащили к машине, которая ждала у ворот. Затем двинулись через долину, по самой короткой дороге к больнице. Александру сидел между Сыргишором и санитаром и никакие мог унять боль в руках – жгло все сильнее. Клал их то на спинку кушетки, то на колени, пытаясь найти место поудобнее, пока наконец Вырна не сжалился над ним и заговорил: «Если тебе нужно стекло, могу достать». Александру не ответил. «Сколько, говоришь, тебе надо?» Александру молчал. «Или не знаешь, – закричал тогда, нервничая, Вырна, – что такие большие листы не очень-то найдешь? Все теперь строят дома с окнами величиной в дверь и дверьми – в ворота!» Но Александру по-прежнему молчал. Болели руки, и он высовывал их в окно, махал, а когда видел кого-нибудь, идущего навстречу, пересаживался к противоположному окну. «Не думай, что только ты… Меня многие просят, но им я ничего не достану… Даже стеклышка для ручных часов! Потому что с ними я ни в каком ни в родстве…» Машина с выключенным мотором катилась вниз, шурша, точно быстро скользящий по земле питон.