Дубравка Угрешич - Форсирование романа-реки
– Hi! – сказала смущенно футболка New York University и шмыгнула в кабинку.
4
Откровенно говоря, Министр вообще не чувствовал себя министром. Да какой ты министр, если тебе приходится иметь дело с кем попало. Он был «политическим работником», вот кем он был, «номенклатурой». Его сунули на это место досидеть до пенсии. Возиться с писателями, с швалью этой. Единственное, что придавало его деятельности смысл, так это то, что познакомился с Вандой. А Ванда была лучшим из всего, что он имел за всю свою жизнь… Во время войны и первое время после все было просто, ясно и как-то по-человечески. А потом все запуталось. Но деваться уже было некуда. Он стал винтиком механизма. На мясника выучился как раз перед войной. Ушел в партизаны. Потом его бросили на пищевую промышленность, потом переквалификация, потом усовершенствование… Курсы руководителей, потом пединститут. Надо. Потом работал, потом газеты, потом телевидение… Биография у него побогаче, чем у Джека Лондона! А эти, нынешние? Ничего не знают, ни в чем не разбираются. Даже в собственной профессии, не говоря об остальном. А он хоть сейчас смог бы сделать сардельки! Но такого, как теперь, не было никогда. От него все время требовали широты взглядов, терпимости, демократизма… Как будто он метрдотель в писательском клубе, а не «политический работник»! А они, писаки эти? У них не было никаких других дел и обязанностей, кроме как болтать, ругать, жаловаться, оплевывать друг друга и всю нашу систему и публиковать свою никому не нужную чушь. Бить себя в грудь и задирать нос, сочиняя всякую дрянь! Он за свои политические убеждения шел на риск, мог оказаться в тюрьме, мог погибнуть во время войны, а эти, нынешние, у них, конечно, тоже есть политические убеждения, но только без всякого риска. Они используют свободу для того, чтобы молоть что попало и, разумеется, всегда против системы, но при этом от этой же системы требуют обеспечить им положение, социальные права, пенсии, государственные квартиры, заграничные поездки, высокие гонорары… И за что?! За сборник стихов, который сам автор и пара критиков превозносят как гениальный. Это, мол, культура, а без культуры нам нельзя. Да насрать я хотел на такую культуру! Сначала ты стань нобелевцем, как Андрич,[1] а потом заявляй о себе! И где еще такое встретишь? В какой стране? Нигде. Там – изволь, можешь быть гением, но только за свой собственный счет. Или помирай. Сколько таких гениев перемерло – и ничего. Кстати, именно эта самая система ежегодно оплачивает им и такое развлечение, как литературные встречи. Потому что якобы важно поддерживать контакты с внешним миром… Вот теперь они четыре дня будут здесь болтать, звякать бокалами, ничтожества вонючие, не в состоянии даже иностранные языки выучить, а сами хотят со всем миром быть на «ты». А эти иностранцы, которые приезжают, можно подумать – бог знает кто! Те, что с Востока, едут купить женам лифчики и трусики, а те, что с Запада, – попробовать schliwovitzu и chevapchicbi… Вот два года назад какой-то шведский полуславист все время тянул его за рукав и допытывался, где он может поесть «глаз». «Что за „глаз", скажите, пожалуйста?» – «Глаз от овца. Я слышать то самый лучшая югославский кушенье». Ну нашли ему такой ресторан. Почему-то все считали, что он якобы член комитета по Нобелевским премиям. Член. Почти! И это называется культурный обмен?! Наши суют им свои книжонки, которые иностранцы почему-то всегда забывают в отеле. Оставляют горничным. Да и что им делать, они же не знают нашего языка. Но свои-то книги всегда стараются нам навязать. А мы, дураки, обязательно печатаем. Чтобы нам чего-нибудь не упустить. Чтобы идти в ногу с миром. А мир-то – хочет ли он идти в ногу с нами?! Или же ему на нас плевать? Хватит. На пенсию. Вот что мне нужно. Ванда и пенсия. Переселюсь к Ванде. А этой змее оставлю и квартиру, и машину, и дачу на море. И ту, что под Загребом, тоже. Все. Ей и этому ничтожеству, тридцатилетнему рокеру, который оказался не в состоянии ни институт закончить, ни в армии отслужить, бездельник, дармоед, дурак. Жаль, что вовремя не надавал ему по шее. Из педагогических соображений. Чтобы не обвинили в отсутствии широты взглядов и демократичности… и прочем дерьме!
– Товарищ Министр! – раздалось вдруг у него над ухом, когда он шагал по коридору отеля «Интерконтиненталь». – Товарищ Министр! – кричал вслед Министру Прша и размахивал руками.
– Что случилось?
– Катастрофа! Необходимо внести изменения в ваше выступление! Добавить в конце, что вы объявляете минуту молчания! Один из гостей, испанец, сегодня утром поскользнулся в бассейне, упал и умер…
– Господи! – сказал Министр. – А сколько лет ему было? – добавил он озабоченно, как будто речь шла не о несчастном случае, а о болезни.
5
Яна Здржазила внезапно охватила слабость. Он, голый, стоял посреди ванной комнаты и словно никак не мог вспомнить, почему он здесь оказался. Чувство слабости было настолько сильным, что Ян опустил крышку унитаза и сел на нее… Все шло наперекосяк! И в тот момент, когда он в беспомощном отчаянии тайком сунул рукопись в дорожную сумку, и в те минуты, когда Зденка на вокзале щебетала возле его вагона («Трусики не забудь, маленькие, бикини!»), и в тот миг, когда мощная волна страха залила его сердце, как бывало каждый раз при пересечении границы, и тогда, когда он испытал неожиданное, глупое чувство униженности от того, что швейцар в холле гостиницы безо всякой причины уставился на его дорожную сумку с надписью «Аэрофлот». А в своем номере, Распаковав вещи, он лицом к лицу столкнулся с реальным фактом, страшным, как удар под ложечку, – рукопись была здесь, с ним, и самым ужасным было то, что пути назад ему нет. Как же глупо все получилось, как невероятно глупо! Боже, Зденка! Он не понимал, не осознавал ничего до самых последних минут на вокзале. Когда они стояли там, он, облокотившись на окно, а она на перроне, он впервые понял, что на самом деле ее ненавидит. Он понял, что ненавидит ее с такой же силой, с какой все прошлые годы думал, что любит. Он содрогнулся при мысли, что в тот день она, возможно, знала, что делает, и что все шестнадцать лет их брака она целенаправленно искала в нем слабое место, вынюхивала, копалась, только для того, чтобы было за что его зацепить, подмечала его слабости и хранила их, как в кладовке под замком, а потом при необходимости коварно извлекала на свет. «Трусики. Не забудь, маленькие, бикини…» Она произнесла эти слова со своей обычной кокетливой двусмысленностью, которая вызвала в нем приступ гадливости. А ведь именно эта ее двусмысленность когда-то возбуждала его так же, как сейчас возбудила мужчину в соседнем окне, который, услышав ее слова, ухмыльнулся… Как неожиданно все вдруг лопается по швам и предстает в совершенно гротескном виде! И почему только так поздно, не вовремя?
Здесь в комнате, на столе, лежал его роман, похожий на дух, выпущенный из бутылки. Его искупление и его наказание. Ему почудилось, что он слышит собственный пульс, его опасные удары, и страх снова сжал Яну горло. Встать, нужно встать, это сейчас самое важное, сдвинуться с места, спуститься к людям, все как-нибудь утрясется…
Ян Здржазил продолжал неподвижно сидеть на крышке унитаза, уставившись на равнодушные плитки. Потом, все еще как в бреду, он медленно встал, шагнул в ванну и пустил сильную струю горячей воды. Вода горячая. Родина далеко. Плитки голубые. Ванна белая. Ян в ванне. Ванна в… Загребе… за-гребе, за-гербе, за-гробе…
6
Пипо Финк пружинящей походкой приближался к Хрустальному залу. Перед входом в зал толпился народ, слышался громкий гул голосов. Одни стояли, другие сидели, третьи прогуливались и переговаривались, останавливались возле стола, где можно было получить доклады участников встречи, программу, приемник с наушниками для синхронного перевода. Пипо заглянул в зал, обвел его взглядом. В глубине он увидел Пршу, который суетился, останавливал каких-то людей, размахивал руками, жестикулировал, энергично морщился, то есть вел себя именно так, как и должен вести себя человек, отвечающий за то, чтобы дело шло как надо. Кто-то один спокойно сидел в первом ряду, время от времени поднося к уху наушник, видимо проверяя, не началось ли заседание. Человек, который больше верит своим ушам, чем глазам, – подумал Пипо. Через зал скользящей походкой двигался официант, Прша остановил и его, сказал что-то, замахал руками, нахмурил брови. Лицо официанта осталось совершенно равнодушным. Они привыкли к тому, что каждую неделю здесь что-то происходит: конгресс социологов, симпозиум кардиологов, конференция политологов, заседание археологов, конкурс на лучшего спортсмена года, кулинарный смотр… Писатель, велосипедист, социолог – один черт. Во всяком случае, с точки зрения официанта.
В фойе Пипо отыскал себе укромное место под сенью раскидистого фикуса. Заняв позицию под фикусом, он принялся наблюдать. Возле одного столика сидели три старушки, маленькие, худые, с редкими седыми волосами и выцветшими от старости глазами. Они все время кивали головами, будто что-то клевали. Пипо показалось, что это курицы с черными блестящими перьями, породы «Трухелька» или «Немцова». Детские писательницы. Они регулярно несут добрые, сентиментальные книжечки – свои раскрашенные пасхальные яйца. Курочки, я люблю вас, послал им мысленное приветствие растроганный Пипо, и одна из них, как будто услышав эти слова, обернулась в его сторону и улыбнулась блаженной улыбкой неузнавания.