Матиас Энар - Вверх по Ориноко
Юрия наше общество раздражало с каждым днем все больше; он издевался над бескультурьем своих собратьев, над их жадностью, ему претила готовность идти на все, лишь бы заполучить тепленькое местечко, — один рвался в судебную экспертизу, другой в технические консультанты при научной лаборатории, третий делал все, чтобы попасть в мутную водицу денежной и престижной медицинской программы на телевидении, врачам-парижанам кажется, что участвовать в ней их священное право, и рвется туда столько народу, что куда там велосипедным гонкам «Тур де Франс», однако законы те же — дистанция, ограниченное число призеров, но вопреки жестокой реальности теории вероятности все стараются прорваться в головную группу, дожать до подиума или на худой конец побыть лидером хотя бы несколько километров. Юрий всем придумал прозвища, Дантан у него был Поспешай, Энбер — Чичиков, наши два ортопеда — Нивель и Манжен[2], ну и так далее.
В общем, с нашим чудесным мирком он общался с натугой и только по необходимости — заполнение бумаг, общий пациент, летучка. Утром он приходил страшно взвинченный и сразу же глотал две таблетки аспирина (потом я стал думать, уж не глотал ли он амфетамин), выпивал три или четыре чашки кофе и шел оперировать. Со временем Жоана стала бояться за него и даже попросилась в его команду, чтобы ассистировать ему при операциях (сначала она этого не хотела, не хотела мешать одно с другим, как она говорила). Она (а точнее, мы с ней на пару) всегда следила за ним краем глаза, деликатно напоминала о назначенных встречах, спрашивала, не голоден ли он, где собирается обедать и ужинать, и часто на нее было так же больно смотреть, как на Юрия.
У нее были все основания за него беспокоиться, она мне рассказывала (я пользовался любой возможностью, только бы побыть с ней), что вчера, например, он весь вечер читал Блеза Сандрара, смотрел на нее с отчаянием и повторял: «Брось жену, брось любовника, любишь — расстанься скорее»; я пыталась, очень ласково, говорила она, забрать у него бутылку, но он пришел в страшную ярость, заорал, ты принимаешь меня за младенца, ты не понимаешь, что у меня болезнь Вертгеймера[3]? Объясни мне, что это за болезнь, попросила я как дурочка (я-то думала о его настоящей болезни), раз ты болен, будешь лечиться. Он издевательски расхохотался, рассказывала она, и ответил: только такая безграмотная идиотка может задавать такие вопросы, сказал, чтобы меня обидеть, ранить, и мне показалось, я в больнице, а он больной у меня в палате, я встала и ушла, а он вышел на лестничную площадку и принялся распевать во все горло, делая вид, будто поет по-русски: веррнись, веррнись, я так тебя жжеллаю, я весь горрю, он уже был совершенно пьян, а я и не поняла, — и еще я не понимаю: все его проблемы от пьянства или пьет он из-за неразрешимых проблем; она чуть не плакала, рассказывая мне это, а я, я пользовался ее горем, чтобы погладить ее по руке, по плечу, утешая по-братски, но братского во мне ничего не было, совсем ничего.
Все истории с Юрием до смерти надоели Оде, она называла их подростковыми, а еще больше ей надоели мои поздние возвращения. Научись держать дистанцию, вот ее точные слова, отстранись. Не позволяй себя сожрать, у него сил немерено, будь поосторожнее. Но и она, как все остальные, не могла не поддаться обаянию Юрия, по крайней мере, поначалу. Он и в самом деле не был похож на остальных врачей. А насчет болезни Вертгеймера, она, ясное дело, уже догадалась. У Оды интуиция развита куда лучше, чем у меня, и она куда более сдержанна, недаром стала психиатром, думал я. Ода все время мне внушала: Игнасио, занимайся побольше дочкой и мозги у тебя встанут на место, поведи ее куда-нибудь, в парк, на аттракционы, в зоопарк в Венсенский лес, она же ни разу там не была. Больше всего меня изумляло, как легко они обе, Ода и моя дочка Илона, переставали для меня существовать, когда я стоял с Жоаной у подъезда ее дома и все говорил, говорил о Юрии и его проблемах. Я забывал о них обеих, забывал целиком и полностью, думая о другом, разрабатывая тактику и стратегию, надеясь растрогать Жоану, привлечь ее к себе. По правде говоря, мне и до Юрия не было никакого дела, а доверие Жоаны оборачивалось для меня обоюдоострым кинжалом: с одной стороны, мне казалось, мы становимся ближе, и я рано или поздно смогу воспользоваться этой близостью, с другой — мы постоянно говорили только о Юрии, и я исходил жгучей, злобной ревностью, когда она уходила, а я отправлялся домой, к Оде, ироничной, молчаливой и сдержанной.
Глава 10
Ливень, сначала крупные теплые капли, и только потом яростный поток, спасаясь от которого ей пришлось убежать с палубы опять в каюту. Ворчание мотора усилилось, кто знает, может быть, они сейчас отплывут? Дождь хлещет вовсю, заливает потоками иллюминатор, и металлическая переборка отзывается на его дробь дрожью. Она опять улеглась, здесь нет кресла, да и сама каюта настолько мала, что постель — единственное место, где можно расположиться.
Ей не терпится: хоть бы пароход уже отчалил; не терпится: хоть бы уже отошли от берега; не терпится: хоть бы темные воды Большой реки поплыли в обратную сторону, ей не терпится увидеть поутру бескрайние саванны, картины, которые она столько лет рисовала в воображении. Чтобы обмануть нетерпение, она берется за книгу, одну из тех, что взяла с собой, жизнеописание Петра Клавера, святого, особо чтимого рабами, которых привозили в Карфаген, она купила ее накануне отъезда в книжном магазине, угнездившемся между двух автомобильных салонов, посреди одной из бесконечных, широких, сверкающих стеклом авеню, которые так любят в обеих Америках, награждая их именами президентов, освободителей, матадоров и авантюристов. Хозяину было под пятьдесят, он оказался приветливым, знающим человеком, страстным книгочеем, и его магазин в те несколько дней, что она провела в городе, стал для нее и кафе, и гостиной. Быстренько исчерпав скудный запас городских туристических объектов — собор, монастырь, площадь с колоннадой, городской сад с манговыми деревьями, — она стала приходить с утра пораньше в книжный магазин, пользуясь гостеприимством хозяина, который охотно приглашал ее разделить с ним завтрак, служивший предлогом для нескончаемых разговоров, о политике, конечно, но не только, еще и о литературе, религии, он был неистощим, словоохотлив, говорил, немного рисуясь, — слушал иногда сам себя и картинным жестом отбрасывал назад львиную гриву седых волос. В этой львиной гриве ей чудилось что-то комичное и неуместное, коммерсант притворялся интеллектуалом, парящим над действительностью, однако кто, как не он, вынудил ее купить эту книгу, это жизнеописание святого? Обычно она ничего подобного не читала, но он прожужжал ей все уши о чудесах, которые она там отыщет, истинах, которые ей откроются, дивных легендах, и она не выдержала, в последний день купила, скорее как память о книжнике Илии, чем из-за пробудившегося интереса к агиографии.
Из долгих бесед с ним она не только узнала о существовании итальянского святого, но и почерпнула немало сведений о тех местах, по которым ей предстояло путешествовать, выслушала рассказы о льяносах, саванне, пограничной полосе с Колумбией, спекулянтах, контрабандистах, южных индейцах, о бразильских авантюристах, которые тайными тропами в джунглях выносят венесуэльское золото, о границах с Гайаной, корсарах и пиратах, которые в былые времена властвовали в Карибском море от Венесуэлы до Флориды, о жестокости их и невероятных странствиях, на которые они отваживались; говорил он и о независимости, о Боливаре, патерналистской буржуазии, иностранном влиянии и мечте, великой огненно-красной мечте революции, об объединении в одну страну гигантского материка, от льдов Антарктики до мексиканских пустынь, мираже, расстрелянном пулями империализма, который запретил о нем даже мечтать, а эта мечта, как и сам Илия, родилась и росла под барабанный гром стачек, диктатур, репрессий и государственных переворотов. Рассказы цеплялись один за другой без всякой логики, по прихоти и настроению рассказчика, по воле книги, которую он взял в руки и перелистывал в поисках более точных сведений, дат, имен; романов, с которыми он хотел ее познакомить, писателей и поэтов, которых обожал или ненавидел. Рассказы книжника заворожили ее — страсть даже больше эрудиции, — и она стала той внимательной, заинтересованной и почти что невежественной слушательницей, о которой он мог только мечтать.
И вот каждый день поутру она с радостью приходила в книжный магазин, хоть и чувствовала укрываемое потоком слов мужское желание, замечала взгляды, обращенные на ее грудь и бедра, когда вставала со своего места, поэтому держалась настороже, чтобы не поддаться соблазну, не дать себя загипнотизировать этому все же очень привлекательному, элегантному человеку с ласковым лицом, длинными холеными пальцами, чарующей улыбкой, хорошо поставленным голосом. Мешала ей вовсе не разница в годах, мешали не оставлявшие ее призраки и душевный надрыв, но вполне возможно, задержись она в городе подольше, ее бы заворожила нежность и красивые руки седеющего интеллектуала, слишком серьезного, чтобы не быть чудаком. И теперь, когда пароход, похоже, готов был наконец отделиться от причала, она, лежа в одиночестве у себя в каюте, может быть, все-таки пожалела о несвершившемся. Конечно, только ее беззащитность, обострившаяся из-за отплытия в неведомое, только она ностальгически преувеличила обаяние Илии, владельца книжного магазина.