Богомил Райнов - Дорога в Санта-Крус
– Ты одна дома? – спросил я.
– Одна. Бабушка на работе.
– Тогда я оставлю тебе продуктовые карточки, а ты распишешься там, где я тебе покажу.
Девочка, явно не понимая, о чем идет речь, поколебавшись, впустила меня в дом. Мансарда была чуть шире чердака Аврама, но из-за объемистой мебели выглядела тесной. Трехстворчатый шкаф, огромная двуспальная кровать и две ночные тумбочки из тех, что фигурируют, как правило, в каждом спальном гарнитуре, но, не исполняя обычно других функций, служат всего лишь складом для пустых бутылочек из-под лекарств, лоскутов, ниток и прочего хлама, который можно выбросить и который не выбрасывается только потому, что когда-нибудь может понадобиться.
Гарнитур, вероятно, был куплен лет десять назад на деньги, которые долго копили, и предназначался для того, чтобы стать солидной основой для хозяйства новой семьи. Но нет семьи, осталась только потрескавшаяся и потерявшая блеск дешевая мебель да никому не нужный бледный ребенок.
Между кроватью и шкафом стоял столик, покрытый не совсем чистой плюшевой скатертью. Он занял все оставшееся пространство, но, нужно признать, это было единственное место, куда его можно было поставить. Я разложил на столике бумаги, присел на край кровати и занялся работой.
– С такими карточками тоже нужно платить за хлеб? – спросила девочка после того, как я покончил со справками и церемонией вручения.
– Конечно, нужно.
– Зачем тогда эти карточки?
Я постарался объяснить ей основные принципы карточной системы, но не знаю, насколько мне это удалось. Девочка слушала меня, сидя на кровати и глядя в чердачное окно, где на фоне серого городского неба выделялся силуэт закопченной трубы. В больших черных глазах застыло какое-то особенное выражение. Сначала мне показалось, что они косят. Девочка смотрела на меня озабоченно, как смотрят взрослые.
Мне больше нечего было делать здесь, пора было уходить, но, не знаю почему, я чувствовал себя неловко и не мог уйти так сразу, оставив ребенка одного в этой мрачной мансарде.
– Ты вышиваешь? – спросил я, увидев на кровати цветные нитки.
– Штопаю носки.
Она показала штопаные-перештопанные коричневые носочки.
– Их, наверное, уже можно выбросить.
– Бабушка сказала, что вещи нужно донашивать до конца, – возразила девочка.
И добавила для большей убедительности:
– Потому что мы бедные.
На это я ничего не мог возразить и, сказав какую-то поучительную банальность вроде того, что бедность – не порок, наконец ушел.
Ее звали Камелия. Я узнал это, когда заполнял ведомость. Имя прекрасного цветка, которое носила эта хилая косоглазая девочка, воспринималось как плохая шутка. Может быть, ее мать смотрела фильм «Дама с камелиями» или просто ей нравилась экзотика и она думала, что это имя подойдет ее ребенку, который расцветет как прекрасный цветок. Но имя не шло девочке.
Через месяц, когда я снова пришел в тот дом, Камелия тоже была одна. На этот раз она без боязни впустила меня и гораздо уверенней расписалась в графе крупным детским почерком: Камелия. Не помню, чья. Ничья. Только бабушкина.
Бабушка, видно, распоряжалась и в мансарде, и в сознании ребенка как абсолютный монарх. Однажды я вынул из кармана конфеты. Купил их, между нами говоря, не для Камелии, а для себя. Тогда я в очередной раз безнадежно бросал курить, сосал, чтобы отвлечься, кисленькие леденцы.
– Возьми конфетку.
Девочка посмотрела на меня, потом на жалкое лакомство, и я заметил, как в озабоченном взгляде темных глаз отразилось душевное смятение. Желание взять конфету было сильно, но бабушкин запрет оказался сильнее.
– Не хочу! – ответила она и так сильно затрясла головой, словно хотела убедить и меня, и себя, что действительно не хочет.
– Почему? Ты не любишь конфеты?
– Бабушка сказала, что от сладкого бывает сахарная болезнь.
– Глупости. Сахарной болезнью болеют вовсе не от сахара.
– Бабушка не говорит глупостей.
– Не сомневаюсь. Просто она не знает. Человек не может знать всего. Я, например, знаю про сахарную болезнь, но если ты меня спросишь, что такое шизофрения, вряд ли смогу ответить.
– А что такое шизофрения?
– Не знаю. Я же сказал, что не знаю. Вот про конфеты знаю.
И поскольку в темных глазах я снова заметил колебание, пришлось прибегнуть к эксперименту:
– Смотри: разворачиваю конфетку, кладу в рот и – готово! Ну и что? Разве я заболел сахарной болезнью?
Девочку рассмешила моя глупая выходка. Смех был тихий, как у человека, который не привык смеяться. Но конфетку она взяла.
– Ты опять работаешь… – сказал я, увидев на кровати кусок простой белой материи и два клубка ниток – зеленых и красных. – Вышиваешь?
– Передник.
– Любишь вышивать?
– Не знаю…
– А кем ты станешь, когда вырастешь?
– Швеей.
– Неужели?
– Да. В той же мастерской, где работает бабушка. Там шьют детскую одежду.
– Зачем же становиться швеей, если тебе это дело не нравится?
– Потому… потому что мы бедные.
– И что из того?
– Бабушка говорит, что бедные должны по одежке протягивать ножки, а не гоняться за химерами…
«Как твой отец», – мысленно дополнил я бабушку.
– Тебе нравится в мастерской?
Девочка подняла на меня свои взрослые глаза, потом отвела взгляд и сказала:
– Там очень темно…
Последний раз, кажется, я видел Камелию весной. Поздней весной, потому что в тот день было очень тепло. Девочка, очевидно, по дороге из школы зашла в магазин. В одной руке она несла портфель – из тех, картонных, на которых написано традиционное: «Учение – свет, неучение – тьма», а в другой маленькую сетку, в которой лежала половинка буханки выдаваемого по «моим» карточкам хлеба, твердого и тяжелого, как кирпич, и какой-то промокший сверток.
– Я уже без ног от этих очередей… – Она говорила как взрослая. – Сейчас поедим с бабушкой хлеба с брынзой.
Пока Камелия говорила это, ее взгляд невольно остановился на продавце мороженого, который стоял со своей тележкой на противоположной стороне улицы, в тени пыльной акации, и сейчас обслуживал трех маленьких покупателей. Наполнив вафельные стаканчики ванильным мороженым, сверху для красоты и вкуса он положил по ложечке малинового.
Перехватив взгляд ребенка, я машинально полез в карман, где одиноко лежала пятилевовая бумажка. Ровно столько стоила пачка третьесортных сигарет «Солнце». К тому времени я уже отказался от борьбы с курением. И потому был немного удивлен, услышав собственный вопрос:
– А тебе не хочется мороженого?
Девочка испуганно посмотрела на меня, собираясь что-то возразить, но я опередил ее:
– Знаю, знаю, бабушка говорит, что вы бедные, а мороженое не для бедных.
– Бабушка говорит, что от мороженого болит горло, – невозмутимо поправила меня Камелия.
– Да, но это приятная боль.
– На лев или на три? – лаконично спросил меня продавец блаженства, когда я предстал перед его тележкой.
– На три, – с царственной небрежностью ответил я и подумал, что на оставшиеся два лева смогу купить только «Кариоку» – так мы называли тогда жалкую коробочку всего с восемью сигаретами.
Девочка напряженно следила за движениями продавца блаженства, а он, желая показать, что и ему не чужда известная царственная щедрость, добавил сверх порции еще одну ложечку.
Камелия протянула к стаканчику тонкую, испачканную чернилами руку, поднесла лакомство ко рту и зажмурилась. Трепетное ожидание было оправдано – мороженое с сахарином стали делать гораздо позже – и на лице девочки появилось счастливое выражение.
Но забытье продолжалось недолго.
– Давайте спрячемся за углом, – прошептала она.
– Зачем?
– Бабушка убьет меня, если увидит.
– Ну, хорошо.
За углом она продолжила вкушать лакомство, растягивая удовольствие. Но одним мороженым нельзя наслаждаться бесконечно. В конце концов дошла очередь до стаканчика, она сгрызла и его. Нам не оставалось ничего другого, как разойтись, отправиться каждому по своим делам. Я оглянулся, посмотрел ей вслед. Она шла, держа в одной руке картонный портфель, а в другой – сетку с нищенским пайком – половинкой твердой, как кирпич, буханки и куском сухой, как гипс, брынзы.
Я смотрел, как она уходит, и, казалось, видел весь предстоящий ей путь: работу в темной швейной мастерской, длинные тягостные вечера в мансарде, озвученные скучными бабушкиными напутствиями, дни одиночества, когда бабушки уже не станет, и ночи одиночества в старой двуспальной кровати и нелегкий крест слишком звучного для нее имени, по поводу которого за ее спиной будут раздаваться насмешки: «наша косоглазая Камелия», «наша дурнушка Камелия».
Она, как все недоедающие дети, была маленького росточка и здесь, на улице, казалась еще меньше. Наблюдая, как она шагает вдоль серых, обшарпанных домов, прижимаясь почти вплотную к стенке, чтобы не мешать прохожим, я чувствовал, что к горлу подступает комок, что я готов заплакать. Тогда я иногда еще плакал. С возрастом человек грубеет или старается огрубеть, чтобы меньше плакать. Ему кажется, что, чем меньше он плачет, тем легче жить.