Петр Краснов - Пой, скворушка, пой
И потому, может, вернувшись и закрыв, заперев двери и по-людски раздевшись, лег и быстро опять заснул. Под утро, после провального — как не спал — забытья, он видел сон и знал, что это именно сон, не раз и не два уже с ним повторявшийся. То повторявший, что не во сне было. Впереди спины теснятся, убегающие, и он гонится за ними, гонит их и вот-вот настигнет; но спины запрыгивают в «жигуленок» вишневый, их ожидающий, тот газует, выхлопом сизым бьет ему в кричащий что-то рот, дыхалку перехватывая, и он чуть не в падении уже достает, опускает, всю силу вкладывая в удар, арматурный прут-двадцатку на крышу и заднее стекло его. Как картонная проминается-прорывается крыша, рушится с мгновенным блеском и шорохом осыпающимся стекло, и только обод его, прогнувшись, удерживает еще прут над близким совсем, отекшим в ужасе узкоглазым лицом с франтовыми усиками и ртом скособоченным — к нему, преследователю, посунувшимся было с заднего сиденья, к стеклу, которого уж нет… Хлябая незакрытой задней дверцей, как раскрылившаяся, насмерть перепуганная курица, уносится «жигуленок», по дороге долбанув еще какое-то у тротуара авто, подпрыгнувшее и отскочившее задком, синий от перегазовки дым застилает все; а он с разламывающейся от гари головой бежит дальше, рвется вглубь квартала алма-атинского, нового какого-то, гонит паскудников, и благодатно тяжел и справедлив ребристый прут в его руке… Знать бы, что вся эта сволочь Мишку дней через несколько всего убивать будет — сам убивал бы, за случаем дело не стало б. А не убил если, не остановил убийц, то нечего и жаловаться тогда кому-то.
III
Он и не жалуется, он это как дело делал — потом. В другом совсем уже месте и времени, других. В зарослях приречных, когда выбили их из Бендер, первого. Подранил, тот пытался было отползти, и он добил его прицельной, короткой, так что щепье какое-то полетело из того; а когда мимо пробегал заметить успел: плеер на шее у мародера или приемничек разбитый, со школьника, может, и снял. Второго волонтера кишиневского у моста уже, вдоль насыпи крался с рюкзаком награбленного, в спину — так, что кувыркнулся… нельзя таким жить, понаделают, если не остановить. А в других попадал, нет ли — кто скажет? И многую, всякую вину знает за собой, но не эту. И ничего оно, знает он еще, не заживает до конца, не забывается, рано или поздно, а вылезет, ныть начнет или гноиться — даже давнее самое, вроде б отболевшее, какое на дно утянулось уже, залегло… а дна-то и нету в человеке, и что там творится в глубине, в нутрянке его, что всплыть, взняться готово заново — не знает и сам он.
Разламывало голову, и он долго мочил под рукомойником, студил лицо и лоб. Стыд был, от себя который не спрячешь, — но перед кем? Ладно бы, перед собой одним — сочтется с собой, утрясет как-нибудь, уж человеку-то к этому не привыкать; но что-то большее тут было, чем просто стыдное свое и никого иного не касающееся… Но думать сейчас об этом он не мог. И об исходе, какой случился, не жалел, как не пожалел бы, наверное, и о другом, обратном… то не сожалело бы, что остаться от него могло.
Ввалился, стуча кирзачами, Лоскут — помятый с излишком, веки и лицо с дурной красниной, но торжествующий, с опохмелом. Выпили, помутнело и с тем вместе полегчало в голове, испариной слабости прошибло по хребту. Молчун нашел на него, навалился — слова не выдавить, так что Федька, без умолку болтавший, как всегда, как-то подозрительно посматривать стал, спросил наконец:
— Ты, это, вчерась-то… ничего?
Хорошо хоть, что с крыльца догадался убрать утром, соскрести.
— Ничего.
— Чтой-то ты, брат ты мой, страхолюдное вчерась нарассказал — а не помню толком… Маюсь прямо. Про ребяток… в этом, как его…
— В Бендерах? — Ну, хочешь знать — знай. — Класс руманешты захватили, на вечере. На выпускном. Парнишек сразу поубивали, это самое поотрезали… надругались. А девчат изнасиловали сначала… Ты пей, пей.
Перед Ним стыд? Перед Его даром жизни этой — непонятным и жестоким, непрошеным, но все-таки даром? Дареному в зубы, как оно говорится… Да; и перед родовьем своим, в прах разоренным… кого оставишь — Райку, девок? И не в том даже дело, чтоб ее продолжить, родову, — а протянуть, опомниться себе дать, а там видно будет…
Кого не ждал, так это жену Лоскута, Маринку: порог переступила, стала краснощекая, грузная уже, с глазами не то что недобрыми, а усталыми больше. Глянула на стол их, на лица, сказала мужу:
— Все масленица у те, как у кота, — котору неделю? Хватит уж бы. — И на Василия глаза перевела: — Вот такие они у нас остались тут — пьянь да срань… мучайся с ними. А ты-то — вроде ж не пил, Вась?
— Я и не пью. Похмеляюсь. Проходи, садись.
— Вот-вот… с вами сидеть тока. А полежать да-к и не с кем уже. — Но прошла, подсела сбоку на лавку, шалешку сдвинула на затылок. — Как с путевыми-то.
— Ну, ты уж, мать, тово… совсем! — заартачился Федька. — А ребятня откель, с куста, что ли? Я вон пью — и то морщусь, а ты соврала и… И ни в одном глазу. Налить, может?
— Еще чево. Фельшер там подъехал, по дворам ходит. Кабанчика бы показать, сам же говоришь — скушной… На ноги садиться стал, — пояснила она Василию, поглядела на него, подольше. — Какой-то ты, это… Ты, что ли, брился бы. А то, скажи, старик.
— Так и… не молоденький.
— Ну уж!.. В твою пору, глядишь, тока в охотку входют которые. Кобели-то. Не-е, в хомут вас надо, мужиков, сразу ровней пойдете. А то прыгаете, как кузнечики, по всей по стране… Я вот те найду, — пообещала многозначительно она и хлопнула тут же себя по бокам, бугрившим старенькое повседневное пальто, пропела — и явно заготовленное пропела, фальшивое: Ос-споди, да-к а чево искать: вон хоть Кривцуновых Наташка, с каких пор одна… А лучше Катька Ампилогова — чем тебе не баба?! И молода, и… Мальчонка у ней — ну да-к делать не надо, готовый, если што. Смирный. А детки все одинаки, все на шее.
— Так ить вроде как муж у ней… ну, числится.
— Где это — числится! — закричала сварливо на Лоскута она, азарту в ней на всех троих бы хватило. — Ты, часом, не охренел: "му-уж"?! Будто бы-ть не знает он!.. А ты, Вась, не слушай этого, — махнула она на своего, брезгливо дернула губами. — Дружки они, пили вместе, вот он и… С Троицы как уехал в Самару приключенья на свою жопу искать, так и следу нету, дуролому… ну, где такое видано?! Люди ей: в розыск, мол, подай, находят же; а она — еще, грит, я это золотце не разыскивала, всю жизню мне перемутил — нет уж! У него отец-мать на то есть… Взяла к осени да в сельсовет подала, ее и развели, слова не сказали. А того — ну, искали, а толку? Прибили где-нито, небось, их вон сколь пропадает нынче. А и не жалко… господи, да побольше бы таких! Глядишь, поочистился бы мал-мала народ, а то ить как в желтом доме живешь! Моя б воля, вот истинный крест говорю: взяла да свезла бы всех, с шалавами всяко-разными вместе — вон порушено сколь, пусть строют! А то жизню только портют, мучайся с ими, вот с такими…
— Нет, ты погляди, как намучилась… в дверь не пролазиет! Намеки она строит… Я что, иль дела не делаю?! А ежели порядок был бы везде, так и вовсе… Ну, выпил там… подумаешь! Небось не размокну.
— А и не просыхал еще!..
Слушал перебранку их, привычную уже, не встревал, все это посторонним было и ненужным… тоже мне сваха нашлась, хорохорится. И какая это еще Катька? Пятнадцатилетней, может, давности отпуск свой первый вспомнил — ну да, бегала тут какая-то соплюшка; а он, армейскую службу отмотав на пограничном Пяндже, где Афган обеспечивали, и год на заводе электротехническом в Алма-Ате, явился петухом разряженным, с подарками всякими, как же иначе. Тогда же, дурак, и Мишку уговорил, сманил после десятилетки: пока, мол, на заводе у нас послесаришь, зарплата приличная будет, общага, а там и на заочный через годик — что время в студентах терять, с родителей копейки тянуть? Копейки! Рады больше бы, да с каких достатков таких? Последнее, скорее всего, и убедило братишку, уже было в институт педагогический собравшегося, — и поступил бы, в учебе соображал, не то что они с Ванькой, вахлаки. К тому ж и в армию не брали его, слабость сердца какую-то нашли — работай себе, бодрил он Мишку, живи кум королю да учись… А он и вправду слаб им, сердцем, был всегда, если по-человечески, вечно малая ребятня возле него терлась, собаки всякие крутились приблудные, с той же скотиной домашней — и то по-своему как-то знался, всех привечал, приручал…
Работать, другого не оставалось. Лоскутовы ушли, собрался к дровам своим и он, хоть продышаться, и опять что-то накатило — тяжелое, сиротское… нет, видно, не для него выпивка, не по нутру и натуре самой. Завязывать надо, даже и с малостью такой. Ширкал ножовкой, больше нечем; но и торопиться-то ему некуда теперь, хочешь не хочешь, а вольный казак- какому все дороги заказаны, и чем это, спросить, не тюрьма? Некуда идти — это ж те же стены, не перескочишь. И срок не сказан.