Мигель Сильва - Пятеро, которые молчали
(Мою черноглазую зовут Мерседита Рамирес. Влюблены мы друг в друга по уши и, как говорят, до гробовой доски. Вот и сейчас Мерседита сидит рядом со мной на скамье в парке. Я целую ее в глаза, в губы, не слушая ее испуганного голоса: «Осторожней! Кругом люди!..» Какое мне дело до людей, до всего света! Мы прощаемся в коридоре ее дома. Я обнимаю девушку, и в глазах ее вспыхивают огоньки, у меня даже сердце замирает. Решено: я женюсь. Но прежде надо потребовать от представителя фирмы «Diamand Т.» прибавки к жалованью. Он, конечно, согласится. В случае чего ливанца и припугнуть удастся. Его слабое место мне хорошо известно: он впадает в панику при одной мысли, что может потерять такого опытного, как я, бухгалтера, и к тому же трезвенника. Как-то суббот ним вечером мы венчаемся в приходской церкви Сан-Хосе. Видные деятели нашей партии не отказали нам в чести, пришли на свадьбу, пришел даже знаменитый поэт. Держа бокал с шампанским, он прочитал стихи в честь новобрачных… Растет наша партия. .. Крепнет любовь Мерседиты Рамирес. Не зря мне предсказывали столько блаженства две капли меда в ее глазах. Я счастлив, я благословляю день, когда мне пришло в голову покинуть родное селение, залезть в кузов грузовика и отправиться на поиски суд ьбы в Каракас. Мерседита Рамирес, вся в белом, шепчет: «О чем думаешь?» Я отвечаю без запинки: «О моей женушке!»)
— Уже семьдесят два часа подряд продолжалось это страшное, жестокое представление. И без того было тошно, а тут еще прибавилось зловоние: даже по нужде нам не разрешали сойти с места. И вдруг я подметил, что четверо или пятеро арестованных начали сдавать. Губы у них дрожали, по щекам скатывались слезы. От меня глаза отводят, а на палачей смотрят моляще, недостойно. Надо было немедля что-то предпринимать, чтобы эти парни не заговорили. Партия и так понесла тяжелый урон, а теперь нависла угроза катастрофы. Руководитель группы специального назначения — это, значит, я — был среди них главным. Кому же, как не мне, и подумать обо всем? И я решился на крайнюю меру — другого пути не было. На исходе третьей ночи, улучив секунду, когда агент отошел от меня на несколько шагов, я шепнул рядом стоявшему, что всю вину беру на себя. Мои слова полетели по цепочке. Только бы никому не вздумалось опровергать мое заявление: кроме меня, никто не знает о подготовке покушения на диктатора. Никто — и все пятьдесят девять человек избавятся от пытки. «Хватит и того, что умрет один», — сказал я себе.
(Беда вторгается в мою жизнь так же неожиданно, как когда-то счастье… Моя жена, Мерседита Рамирес, понесла с первой же ночи, оба мы, радостные и довольные, считаем месяцы, недели, дни, часы, отделяющие нас от рождения нашего ребенка. Едва начались схватки, я отвожу Мерседиту — бережно, словно святые дары, — в клинику знакомого врача, члена нашей партии. Пока ее везут на каталке по коридору, она через силу улыбается мне. подбадривает. Я сажусь в приемной, беру в руки спортивный журнал. Развязки жду спокойно, уверен, что все обойдется гладко. У Мерседиты хорошее здоровье, беременность протекала нормально. Но проходит два с лишним часа, журнал прочитан от корки до корки учены, а развязка все не наступает. В приемной пахнет дезинфекцией и, как мне кажется, болью. Но я беру себя в руки — врач предупреждал, что первые роды не бывают скорыми и легкими. Наконец-то выходит врач — у меня темнеет в глазах. Он весь в белом, руки висят, сгорбился. Голос усталый и вроде бы виноватый. «Подготовьтесь к худшему…» — «К худшему… что это значит?..» Чувствую, что стоит рядом смерть моей жены, Мерседиты Рамирес, весь мир собой заслонила. Далеко, откуда-то со дна пропасти, доктор бормочет: «Редчайший, почти неповторимый случай… медицина бессильна… Поделать ничего нельзя…» Беда не приходит одна… Через три недели после смерти Мерседиты вспыхивает мятеж высшего офицерства, они захватывают власть, как всегда бывает в нашей несчастной стране. На партию обрушиваются репрессии. Надо уходить в подполье. Но прежде я хочу попрощаться с ливанцем. Очень мы привязались друг к другу, в нем я видел отца, он плакал вместе со мной на похоронах, плакал настоящими слезами. От ливанца я узнаю, что полиция уже побывала в моем доме. Громили все, что под руку попа далось, звери. Столик Мерседиты, кровать Мерседиты — все разбито в щепы. Мебель мы в кредит покупали, еще и не оплатили полностью. Ну, теперь уже все равно! Только вчера Бухгалтер был самым счастливым человеком на свете, и вот теперь он — добыча, за ним охотятся ищейки с пистолетами, рыскают по его следу по всем глухим закоулкам города. Кладбище и то они держат под наблюдением — вдруг придет положить на могилу жены букетик цветов, сказать ей несколько словечек любви.)
— Все пятьдесят девять приняли мое предложение. Правда, кое-кто не так-то охотно: понимали люди, что от мук избавятся ценой моей смерти. Но в конце концов я старший, и они обязаны подчиниться. Мое заявление все подтвердили перед шефом политической бригады. Одного за другим их выводили за дверь, чтобы вернуть в камеры подвала. Я остался один посреди огромного зала. Держусь из последних сил — руки скованы сзадишивали, наверно, там же?
— «Ринговая»? — спросил Парикмахер.
— Она самая. Едва переступил порог, как начали бить по спине клинками плашмя. Семь агентов били, а восьмой — с блокнотом и карандашом в руках — выплевывал вопрос за вопросом: «Где спрятаны остальные бомбы?», «Где скрывается Карневали?» По сле каждого «не знаю» удары и оскорбления учащались. Я крикнул: «Остановитесь! Дайте сказать!» Палачи притихли. Тогда я заявил: «Покушение на диктатора — моя личная идея. Даже руководство партии я не поставил в известность. Помогали мне два парня, погибшие при взрыве. Остальные арестованные ни при чем. О плане покушения они и знать не знали. Встречались со мной в последнее время только по вопросам партийной пропаганды. О покушении никто не знал». Агент записал мои слова в бл окнот, и с той минуты меня били не переставая. Дежурные менялись два раза в сутки. Днем били одни, ночью другие. Все больше молодые парни, лет что-нибудь около двадцати. В такие годы сердце у человека еще не зачерствело, жалость понимает. А эти.. . все-то человеческое сгубила в них подлая служба! Я даже не слушал, что они спрашивали. Горло мое пересохло, словно стеклом, толченым набито, и я только хрипел: «Не знаю!», «Не знаю!» «Не знаю!»
(Наша партия оказалась неподготовленной для подпольной борьбы. Живу я, как заяц в лесу, скачу от пристанища к пристанищу. День — у друга, день — у знакомого. Люди эти не всегда надежные. От политики далеки, целей борьбы не понимают, опасностей побаиваются. И уж непременно в таком доме найдется человек — жена, теща, тетка, брат, — которому ты как кость в горле. Ты для него подозрительный, из-за тебя он сна лишился, так на кой ты черт ему нужен? Этот человек не донесет: он не доносчик, а главное — боится навредить себе и своим ближним. Но он делает все, чтобы ты ушел восвояси. Он громко жалуется на нехватку продуктов. Войдет с улицы и начнет говорить о каких-то типах, которые, как он уверен, ведут за домом слежку. Поговорит по телефону и потом заявляет, что знакомые якобы предупредили его о налете полиции. Одним словом, тебя окружает глухая враждебность, и выносить ее очень трудно. Скитания привели меня в скромную квартирку любовницы одного друга, нашего человека. Думал, хоть здесь отдышусь. Квартирка на третьем этаже, о двух комнатах. Одну занимает почти целиком двухспальная кровать, в другой устроено что-то вроде приемной. Здесь, в приемной, хозяйка и вешает для меня гамак. Мой друг приходит, чтобы переспать с этой сорокалетней дамой, а она, не только в самом соку, но и ревнива до бешенства, по ночам донимает его слезами и упреками даже за пустячное опоздание. Конечно, мое дело — сторона, живу себе. Но вот однажды ночью слышу через дверь, как женщина грозит моему приятелю: «Если я узнаю, драгоценный, что ты меня обманываешь, я тут же донесу на этого типа. Посмотрим, что тогда ты запоешь!» Разумеется, не дожидаясь рассвета, я беру туфли в руки и в одних носках спускаюсь по лестнице.)
— Два дня подряд меня били. Я по-прежнему молчал. Тогда они решили пытать меня холодом. В камеру вплыл огромный брус льда, что-то больше метра в высоту. Я прикинул: в ширину человек уместится на нем вполне, длины же не хватит на голову и ступни ног. Точно так и вышло, когда меня, голого, со стянутыми за спиной руками, бросили на этот брус. Сперва я почувствовал липкий холод, затем сухое жжение, наконец колючую боль. Казалось, будто лежу я на кактусах и в тело вонзились тысячи шипов. Но потом спина и ноги омертвели, и я уже ничего не чувствовал, кроме жуткой рези в запястьях. Все эти дни наручники впивались зубцами в мясо, рвали его в клочья. А теперь, когда я лежал на руках всем телом» зубцы достигли уже кости — так углубились раны. Трижды я терял сознание и падал с бруса на пол. Агенты ждали, когда я приду в себя, и снова укладывали на ледяной помост. А пока укладывали, старались еще ударить плоской стороной клинка. И это было во сто крат больнее, чем раньше. Обмороженная кожа, она ведь очень чувствует боль. Уже пять суток я не ел, не пил. Однако голод и жажда все же не так донимали меня, как боль в руках. Что говорить, я думал и о хлебе, и о воде, но не тянуло меня к ним. Я еще, помню, тогда вроде открытие для себя сделал: кончаются в человеке жизненные силы, и он перестает чувствовать голод. Наверно, в науке закон такой выведен. Так что все как-то шло мимо, не задевая— меня. Вот только боль в запястьях преследовала да еще доносились выкрики моих палачей. Выкрики эти раздавались откуда-то издалека, будто из-за перегородки клинков, которыми меня били: «Где спрятаны бомбы? Где скрывается Карневали?» Мне уже не хватало дыхания, чтобы вымолвить: «Не знаю». Я только головой мотал.