Катя Ланге-Мюллер - Животная любовь
Однажды в начале мая следующего года, а мне между тем уже исполнилось четырнадцать, секретарша нашего директора вызвала меня с урока немецкого. Я не имела ни малейшего понятия, зачем меня вызвали; за все то время, пока я поднималась наверх, в апартаменты директора, мне так ничего в голову и не пришло. Не говоря ни слова, но с властным видом секретарша бежала впереди меня, и я уже начала задавать себе вопрос: не собирается ли директор устроить мне персональный допрос, и если да, то по какой причине, но я не могла припомнить ни одного своего проступка, который был бы настолько серьезен, чтобы оправдать эти чрезвычайные меры. Секретарша протащила меня через распахнутую дверь к массивному письменному столу и поставила прямо перед ним. Что находилось на столе, мне было не видно, все заслоняло какое-то растение с мелкими листочками, побеги которого, видимо, уже в течение многих лет беспрепятственно оплетали переднюю часть письменного стола и его правую ножку.
Директор появился в кабинете бесшумно, возможно у него были мягкие тапочки. Я заметила его только тогда, когда он, не произнося ни слова и не глядя на меня, проскользнул мимо меня и уселся за свой стол.
Наверное, руководитель нашей школы только что побывал в туалете, в том самом, где двери запираются на ключ и куда имеют право ходить только преподаватели, а может быть — в своем личном директорском туалете, и, как и у нас в туалете, ему нечем было там вытереть руки, потому что, перед тем как сесть за стол, он несколько раз обтер ладони о свой расстегнутый синий пиджак.
Но вот наконец директор посмотрел на меня, неприязненно, мельком, словно я какая-нибудь щетка для натирки полов, которую наша уборщица, становясь в старости все более забывчивой, опять забыла убрать. Я знала, что теперь настала моя очередь.
«Добрый день, господин директор», — промолвила я и снова замолчала. Ученик обязан поздороваться первым, но за этими словами не должно следовать никакого текста, открыть рот он имеет право еще только один раз — когда прощается.
«Фамилия», — приказным тоном произнес директор. Я сказала, как меня зовут и из какого я класса. Правой рукой директор выдвинул ящик письменного стола, порылся в нем и швырнул на полированный стол красного дерева какой-то светло-коричневый, весь исписанный, франкированный, проштемпелеванный со всех сторон и уже вскрытый конверт. «У вас дома что, нет почтового ящика?!» — заорал директор. «Есть», — ответила я. «Тогда будь добра, сообщай своим поклонникам ваш адрес. Ты вообще представляешь, что будет, если все мои ученики будут получать свою почту через меня, или ты считаешь, что я ваш почтовый голубь?»
Директор замолчал и через стол пододвинул ко мне конверт. Я предпочла оставить пока конверт на столе и не трогать его, и у меня хватило осмотрительности, чтобы не отвечать на последний вопрос директора, который, весьма вероятно, был риторическим. Я вообще опустила глаза и перестала на него смотреть.
«Ну давай, бери письмо, наконец, и марш обратно на урок!» — приказал директор.
Я взяла в руки конверт, который и вправду был разрезан сбоку каким-то довольно тупым ножом или чем-то подобным, сунула его, словно грязный носовой платок, за пояс джинсов и, пробормотав положенное «До свидания, господин директор», повернулась к двери, которая по-прежнему была распахнута настежь.
«Минуточку!» — бросил директор мне вслед, прямо в мою пригнувшуюся, устремленную вперед спину. Это было точно то же самое слово, которое когда-то произнес Бизальцки, но в устах директора оно звучало куда коварнее, даже с какой-то подковыркой, словно он разыгрывал из себя комиссара, который только притворился, что допрос уже окончен.
Мне пришлось опять развернуться, причем я знала: директор ждет, когда я преодолею смущение и осмелюсь поднять на него глаза; только после этого он продолжит разговор.
Мне все-таки удалось взглянуть на него, потому что на мгновение у меня появилось чувство, что какая-то незримая, сильная рука хватает меня за волосы и откидывает голову назад. На этот мой единственный взгляд директор среагировал как старый клоун, которому подали реплику, или как радио, когда нажали кнопку: «Кто, собственно, такой этот Бизальцки?» — спросил директор с притворным равнодушием.
Скорее удивленная, чем испуганная, стояла я, не произнося ни слова, приоткрыв рот, как канарейка, которая собиралась искупаться, но всю воду из птичьего бассейна внезапно вылили. Так, значит, отправителем письма, которое уже пригрелось у меня за поясом, притерлось и больше не хрустело, был не кто иной, как Бизальцки? Неужели директор не по недоразумению, а намеренно вскрыл письмо? Он что, прочитал его, или же фамилия «Бизальцки» значилась на конверте?
«Ну так что?» — в крайнем нетерпении вскричал директор и начал беспорядочно барабанить пальцами по красному дереву.
«Чего вы от меня хотите?» — ответила я, значительно более дерзко, чем собиралась и чем мне — судя по опасной складке, которая пролегла меж бровей директора, — было позволено. Но я все-таки продолжила все тем же возбужденным тоном: «Господин директор, разве вы не помните? Этот Бизальцки был здесь, у нас, прошлой осенью, он показывал нам свою коллекцию: заспиртованных ящериц, птичьи скелеты, бабочек и всякое такое. Я еще живую змею на шее держала».
«Опять пошло вранье, — сухо сказал директор, — но что поделаешь, в четырнадцать-пятнадцать лет все начинают врать. Гормоны роста, да, это они сбивают с толку, все становится с ног на голову».
Говоря эти слова, директор в какой-то момент перестал барабанить по столу, его руки, причем обе, исчезли под столом. Теперь он сидел как-то немного сгорбившись, шумно дышал, словно после спортивной тренировки, впившись в меня расширенными зрачками своих глаз, и выражение этих глаз было в тот момент очень мрачным. Потом он отвел глаза и приказал: «Всё, иди. На сегодня я тебя отпускаю».
Когда я, лелея надежду, что теперь-то мне наконец удастся отсюда уйти, повернулась к двери, там стояла секретарша, причем, наверное, уже давно, судя по тому, что на губах у нее играла та самая, знаменитая нервная улыбка, прикрытая толстыми свисающими щеками, которые на более высокой стадии нетерпения она порой сильно раздувала.
«Весь твой класс, все, кто там, внизу, сидит, на следующем уроке наверняка будут писать какую-нибудь идиотскую работу, а тебя директор отпустил», — сказала я себе самой, медленно спускаясь по лестнице. Было очень тихо, я была одна и совершенно свободна. Я почувствовала, как становлюсь безразличной, или мятежной, или безмятежной. Я уже ничего не соображала, я хотела вырваться наружу, на улицу, неважно куда, как и что. Позже, когда-нибудь, я вернусь назад, домой, снова приду в школу, но не сейчас.
Под каштаном, в тени которого была проглочена уже не одна «американка», я сняла туфли и вытащила из-за пояса письмо. Письмо действительно было от Бизальцки, очень короткое и отпечатано на машинке. Только два имени Бизальцки написал от руки: мое — вверху и свое — внизу. Хвостик от последнего «и» в имени «Бизальцки» длинной волнистой линией протянулся на пол-листа до самого правого края.
Бизальцки просил меня приехать в ближайшее воскресенье в семь утра на вокзал в Б., расположенный вблизи орошаемых полей. Он будет ждать меня в течение десяти минут, не более.
Я сложила письмо Бизальцки так, что оно превратилось в маленький квадратик — словно это была одна из тех школярских записок, исписанных подлыми доносами, которыми мы тайно обменивались. Я смотрела на свои пальцы, ногтями с силой прижимая края перегибов неподатливой бумаги.
Ну что ж, значит, этому самому письму с приглашением в стиле повестки, написанному тоном воинского приказа с распоряжением явиться или выдвинуться в поход, с очаровательным оттенком принуждения, — вот ему-то и суждено стать основанием для моего первого свидания с существом мужского пола, со старым нелепым растрепой, у которого и имени-то никакого больше нет, кроме как Бизальцки, да и отзывается он на него, только если отец родной его позовет, а отец, наверное, уже давно умер.
Я не знала, какое чувство во мне преобладает — разочарование или волнение — и отчего я больше волновалась: от возмущения или просто надеялась, что Бизальцки написал письмо в таком тошнотворно приказном тоне от смущения или, может быть, учитывая мой юный возраст и соблюдая конспирацию.
В черепушке у меня, поверх раскаленных углей фантазии, варилось что-то такое, что мне абсолютно точно не нравилось, причем неважно, под каким соусом я пыталась все это себе преподнести.
Как обычно в таких вот безвыходных ситуациях, я хотела для начала спрятать причину моего мучительного состояния, в данном случае письмо Бизальцки, в укромное место, где хранилась уже куча свидетельств моих неразрешимых проблем: то есть в свой портфель. Довольно долго я соображала, где он сейчас, пока не вспомнила, — и с удивлением отметила про себя, что никакая паника меня не охватила, да-да, мне было, как выяснилось, абсолютно все равно, окажется ли мой портфель завтра в классе, возле моего места в среднем ряду, где я его оставила, или нет.