Евгений Жук - Время в тумане
Итак, система работала. Но и без этих, неожиданных по сути, премий он уже входил, втягивался в круговерть декадника. В нем всплывали старые, забытые ощущения — ощущения соревнования. Он чувствовал, что становится расчетлив, молчалив. Это было даже вне его сознания. Руки, ноги, все тело в предчувствии тяжелых испытаний перестраивали и мозг, и все сознание.
Когда он выходил из столовой, встретил Холстова. «Как дела?» — спросил Холстов. «Нормально», — сухо ответил Горин. Но дело уже было не в том, что вчера на собрании ему не понравились излишняя деловитость, технократия Холстова и заманивания деньгами агрономом. Нет. Дело было уже не в них, вернее, не в их методе — быть может, излишне расчетливом. Дело было уже в нем самом, Горине, в той работе, которую он делал. Дело было, в конце концов, в хлебе.
…В пятницу утром опять было собрание. «Чепуху» подобрали — уборка кончилась, и бригада Лехи Сысина перешла к Толкачеву. Это было кстати. Дня три шли мелкие дожди. Потом грело солнце — и хлеб, мокрый и теплый, прорастал и горел.
Агроном уже не шутил и не сыпал поговорками. Он и Холстов молча достали из мешковины пророщенный, спекшийся пласт зерна. Все было ясно — хлеб погибал, и Горин, спавший эти четыре дня не больше пяти часов в сутки, понял: спать придется, может быть, еще меньше.
…Дорогу за эти дни он изучил до последней выбоины, знал все небольшие подъемы, спуски, повороты. Проколов пока не было, резина держала, и Горин по дороге на ХПП остановок не делал, но, подъезжая к дамбе, он всегда тормозил из осторожности и оттого, что хотелось взглянуть на лебедей. Лебеди плавали уже подальше — метров за сто, часто уплывали в камыши, и он не мог понять, отчего они не улетают, почему держатся на этом шумном и опасном месте. Рана? Болезнь? И если ранен, то кто: один или оба? И семья это или просто два лебедя?..
Однажды ранним утром, тормознув на дамбе, он, сколько ни вглядывался, не увидел лебедей. Улетели? Или загубил кто?
Горин вышел из КамАЗа, прошелся по дамбе и тут увидел идущего от озера человека. Кряхтя и шумно сопя, человек влез на дамбу и подошел к Горину. Они поговорили немного. Это был местный житель — старик-егерь. Он попросил довезти его до отделения. Горин молча кивнул и, взглянув на озеро, собрался влезть в КамАЗ, а старик, перехватив его взгляд, спросил:
— Лебедушек, мил человек, ищешь? Тут они. Подкормил я их маленько — теперь вот в камыши и забились…
…Они подъезжали к отделению, и Горин спросил: что с лебедями?
— У женки крыло забили, а, может, и сама… Да, печали немного — взлетать уже пробует — седни сам видел. Ишо неделя — вместе и полетят — муженек вон как рядом вьется…
VIIОттого ли, что старик называл лебедей мужем и женой, а, может, и оттого, что лебеди были так верны друг другу — о чем он, конечно же, слышал, но как-то не задумывался в миллионном, дымном, далеком от природы, суетящемся городе, — но Горин подумал о жене, своей неудачной семейной жизни, и чувство одиночества и тоски вдруг с такой силой ударило в грудь, таким упругим комком подступило к горлу, так вмиг омертвели руки и ноги, что он сбросил «газ», переключился на нижнюю скорость и машинально прижался к самому краю дороги, хотя ни встречной, ни обгоняющей машины не было.
…Отношения у него с женой были плохие, очень плохие, много хуже того, как он пытался, но так и не смог объяснить Холстову, а сейчас, когда жена забрала сына и ушла к родителям, отношения натянулись до предела. На дне того сосуда, который десять лет тому назад был огромен и полон его любви, не осталось ничего. За десять лет их совместной жизни, вернее, борьбы, борьбы временами тяжелой, сбивающей с ног, когда обоими было сказано все, что могут сказать любившие и разочаровавшиеся друг в друге люди, когда муть, поднятая этой борьбой, опускалась, Горин долгими, полубессонными ночами пытался разобраться: почему разваливается, а теперь уже почти развалилась их семья и держится на самом хрупком — на их ребенке?
Где-то в глубине души он знал ответ. Иногда ему было так тяжело, что хотелось одного — заснуть и не проснуться. Но он просыпался, вставал, жил, а однажды, проснувшись, ощутил, что ему легче и покойней, чем прежде. «Отчего?», — спросил он себя. И понял — сосуд разбит и пуст, последняя капля любви убежала из него, и жена его стала понятна ему. Кем она была? Жадной до денег, тряпок и всевозможных развлечений — хапугой? Мещанкой? Обывательницей? Наверное, это было так. Но из уважения к семье и любви к ребенку он так не думал. А может, еще не подсохло дно треснувшего сосуда? Кто знает. И хотя и сейчас слезы жалости к себе и сыну выступают у него на глазах, все же ему легче, чем прежде…
* * *Влюбить в себя его будущей жене было просто. Он был готов и хотел этого. Их детдом был неплох. Скорее, хорош. У них были шефы — большой машиностроительный завод. Были неплохие воспитатели и учителя. И то, кем он стал по выходе из детдома — перворазрядником по боксу, учащимся техникума с персональной стипендией шефов-заводчан, — все это было от детдома. Не было, да и не могло быть в детдоме одного — семьи и тех теплых отношений любви и привязанности друг к другу, которые есть в хороших семьях, которые — Горин всегда это помнил! — были у его отца и матери и которые он всегда носил в себе и нуждался в них.
Когда она — Горин уже учился на последнем курсе — вместе с его однокурсницей пришла на матч и он увидел ее, то сразу влюбился.
Тот бой был легким. Ему, ставшему уже мастером спорта, победителем нескольких международных матчей, выиграть чемпионат области было нетрудно.
Десять лет тому назад она не была тем, кем стала сейчас: яркой, выхоленной, двадцативосьмилетней львицей, окружающей себя вещами «самыми-самыми», самой высшей пробы. Перед ним стояла, ничуть не смущаясь, розовощекая, ладная девушка с рыжеватыми распущенными волосами. Одета была просто. Но уже и тогда платье на ней попахивало заграницей.
…Если мы захотим, то ничего не увидим, даже днем при ярком освещении. Он захотел — вмиг ослеп и года три ничего не видел, не слышал. Вернее, не хотел. Пока Симонов не отправил его в нокаут. Почему он кончился как боксер с этим нокаутом? Ведь такое со многими бывает. Его даже из сборной области не попросили. Да и почему? Призер чемпионата России. Всего двадцать три года!
Только вот сейчас Горин понял «почему»… Оттого, что ей было все равно. Нет-нет! Ей совсем не все равно было, чемпион он или нет. Конечно же — только Чемпион! Области, страны, может быть, олимпийский. Но она была глубоко равнодушна к тому, чем он жил и живет, к его тренировкам, часто и тяжелым и нудным; равнодушна к его друзьям-детдомовцам; равнодушна ко всему, кроме результата.
Еще до встречи с Симоновым Горина удивляло ее равнодушие к боксу и то странно-холодное достоинство, с которым она после его победы принимала поздравления от своих многочисленных подруг и знакомых.
Спасибо Симонову — он раскрыл ему глаза. Еще год по инерции он выступал без результатов, и глаза его раскрывались шире и шире. И он увидел все: и ее дичайший эгоизм, и ее страсть к дефицитным тряпкам и вещам. Эгоизм ее был настолько редким, что она не любила даже сына. Он был похож на нее. Жена гордилась этим, и лет до трех он входил в то число тряпок и вещей, которые ей были необходимы. Но потом, годам к шести, у сына появилось собственное мнение, вещью он уже не был, — и интерес к нему пропал.
Теперь Горин понял даже ту, первую фразу при их знакомстве.
…Она взглянула на него, первой подала руку, сказала, как ее зовут, и прибавила:
— Папа говорит, что вы будущая спортивная звезда.
Папа…
Все эти годы его жена была не одна — их было двое. Она и ее отец. Вряд ли она его любила. Скорее, это были родственные души. Но души, совпадающие во всем. До мелочей. Разница была лишь в том, что дочь поставила на него — Горина, и положения, денег, тряпок хотела иметь, используя своего мужа. Отец же поступал проще — для этого он использовал завод. Тот самый машиностроительный, который был шефом детдома, где вырос Горин.
Ее отец стал замом года за два до того, как Горин сделался его зятем. Машзавод был громаден. С генеральным директором, большими корпусами, с продукцией, известной в стране и за границей, с не менее известной хоккейной командой и плавательным бассейном, в котором проходили международные соревнования и тренировались хорошие пловцы. Во Дворце культуры вечерами работали кружки, студии, ансамбли, а драматический коллектив был одним из лучших в стране. У завода были свои базы отдыха, профилактории и даже санаторий недалеко от Анапы. И весь этот культурно-спортивный комплекс курировал его тесть. Это была его вотчина. Его «закрома», как любил он сам поговаривать, нисколько не смущаясь Горина. А «закрома» и в самом деле были и богатые, и редкие. Чего стоило только содержимое могучего холодильника тестя, стоявшего на кухне и нехотя, снисходительно дергающегося иногда. В громадном городе, где жил Горин, было много всего: дыма, железобетона, бодрости многих сотен тысяч работающих. Но город лежал вдали от туристских маршрутов, больших рек с ценными рыбами, и в его магазинах не было пикантных и дефицитных яств и напитков. То, что имелось, было просто, ядрено и надежно. И Горину, никогда не видевшему в продаже ни икры, ни чешского пива, ни «Посольской водки», было непонятно: как, каким путем и когда все это доставлялось в могучий холодильник тестя? Весь этот дефицит, к которому Горин был, в общем-то, равнодушен, так постоянно и тщательно пополнялся, что Горину иногда казалось: все это не приносят и не привозят, а неведомым способом доставляют по трубам, соединяющим холодильник с «закромами».