Джоан Барфут - Тяжкие повреждения
— Нет-нет, не сейчас. Ты пока еще не в форме.
Не в форме, то есть не такая, как всегда, на себя не похожая. И страшная.
Он не понимает, что ей не просто хочется увидеть свое лицо, ей нужно убедиться, что у нее все еще есть лицо, что она сама еще есть.
— Зеркало, — повторяет она.
Он вздыхает, встает и уходит из поля ее зрения. Через несколько секунд он снова рядом с ней, прижимает к груди скрещенными руками круглое зеркало в зеленой пластмассовой раме.
— Слушай, — говорит он, — тебе, наверное, все покажется хуже, чем кому-либо. Слишком мало времени прошло, ты еще отекшая и в ссадинах. Отчасти из-за этих трубок. Ты не расстраивайся, ладно? Ты поправишься.
Если бы она могла, махнула бы рукой в нетерпении. Он вздыхает и подходит ближе, переворачивает зеркало, подносит его прямо к ее лицу.
Ох. Он должен был ее предупредить. Кто-нибудь должен был сказать.
Страшилище. Серая кожа, только возле ноздрей ссадины. Трубки, мерзкого желтоватого цвета, распирают ноздри над соединительной пластиковой перемычкой. Глаза, ее большие голубые глаза, сузились до щелочек в распухших, как подушки, почерневших веках. Кожа туго натянута на щеках, на подбородке, на желваках — у нее есть желваки! — как будто сейчас лопнет. Ее кудрявые, стриженые рыжие волосы, седые у корней, что под этим углом особенно заметно, спутаны и грязны. И все это зажато металлической изогнутой рамкой, под которую подложены салфетки. Теперь понятно, почему у нее не поворачивается голова и почему ей приходится смотреть прямо в это зеркало или скашивать глаза как можно дальше в сторону.
Боже. И на этот кошмар смотрит Лайл. Сколько уже? Если бы можно было сделать одно, только одно, она бы закрыла лицо руками.
— Рассказывай, — говорит она и видит, как Лайл на мгновение поджимает губы, с трудом втягивая воздух.
Ей немного легче оттого, что она видит и слышит даже такие мелочи невероятно четко, она спрашивает себя, не может ли это быть своего рода компенсацией за то, что она утратила, до чего никак не доберется. А если и доберется, и даже потрогает — все равно не почувствует.
Где сейчас ее руки? Чем они заняты? Руки Лайла где-то там, внизу, наверное там же, где должны быть и ее руки, которыми ей хотелось бы держаться за умные, умелые руки Лайла. В суде, когда должны были зачитать приговор Джейми, руки Лайла были самой сильной, самой утешительной, основательной и надежной плотью и костью в мире. Она тогда подумала: как бы ей удалось все это вынести, не поддерживай ее его рука, и что вообще поддерживало ее, пока этой руки не было рядом. Она уцепилась за нее, как он потом сказал, мертвой хваткой. Может быть, сейчас он так же вцепился в ее руку.
Она не только жутко выглядит, от нее как будто осталась одна голова. Как в старом фильме ужасов: лаборатория сумасшедшего растрепанного ученого, лишенная тела голова в банке, противостояние между гордым, но испуганным ученым и яростно работающим, разгневанным мозгом. Ученый — жертва своего кощунственного стремления быть творцом. Голова, полагающаяся на остроту ума и безжалостность, тоже жертва этого кощунственного стремления. Победителей нет. Всех губит избыток самомнения, все слишком далеко заходят.
А они всего лишь ехали за мороженым, совсем не далеко.
— Рассказывай!
Потому что страх не уменьшается оттого, что не знаешь, чем он вызван.
Позвоночник. Операция. Пуля.
Когда они ссорились, Джеймс обычно смотрел на нее, сузив глаза, поджав губы и говорил угрожающе-тихим голосом:
«Не спрашивай, если не готова услышать ответ».
Потом стало ясно, что он имел в виду. Айла сказала бы, что есть такие вопросы, к ответу на которые невозможно быть готовым, но, как с зеркалом, нет и выбора — спрашивать или нет. И еще она думает, что ее взгляд на вещи всегда был сложнее и интереснее, чем у Джеймса, который, к сожалению, мыслил довольно примитивно.
— Ты что-нибудь помнишь?
Голос у Лайла тихий, немножко дрожащий, намеренно нежный. Ну да, конечно, он ведь не может знать, что она помнит, а что нет. Он не представляет, где начинается и где заканчивается провал, и с чего начать его заполнение. Забавно, она решила, что он знает. Забавно, что ей казалось, будто он так все понимает.
Может быть, сейчас ему больше всего хочется выбежать из комнаты. Или разозлиться, или заплакать. Во всяком случае, ему не хочется сидеть здесь и смотреть на нее, казаться старым и говорить то, что она совсем не хочет слышать, но должна выслушать.
— Прости, — говорит она, имея в виду сразу все: что заставляет, отнимает его силы, время, рассчитывает на его заботу, что выглядит жутко, что стала обузой, что пока не понимает почему и что ей приходится ждать от него объяснений. Даже на это, на объяснение, он дал согласие, когда женился на ней.
Любовь сама по себе не подразумевает такой ответственности. Брак — да. Лайл и Айла связаны, соединены, необязательно навсегда, но так, что в подобных случаях этот союз, несомненно, должен действовать. Точно так же Джейми и даже Аликс, которые неотделимы навсегда, просто не могут не приехать.
— Холестерин, — выговаривает она, хотя слово произносится как-то наоборот. — Мороженое.
Даже это звучит невнятно.
— Да? Только это и помнишь?
Он снова тихо вздыхает.
Если бы на шоссе в его артериях случилась дорожная пробка, она бы вздыхала? Может быть, ей даже показалось бы, что она загнана в угол, обречена, потому что он во всем должен полагаться на нее и ее добрую волю? Сейчас она не может на него смотреть. Вдруг на его лице именно такое отчаяние?
— Доктор Грант сказал, что у тебя могут быть провалы в памяти, — говорит Лайл. — Он говорит, так часто бывает в шоковом состоянии. То есть, когда выходят из шока, ты сейчас не в шоке, конечно. Сначала провал, а потом можешь внезапно все вспомнить.
— Что еще?
— Что он еще говорит?
— Да. Что будет. Со мной.
Слова ее выматывают, она лишается сил.
— Ну, в общем, ничего. Пока ничего. Они хотят подождать, сделать еще сканирование, анализы, посмотреть, как все пойдет. Они считают, что он может сам выйти, это было бы лучше всего. Если непохоже будет, что выйдет, если анализы что-то такое покажут, будут оперировать. Операции, скорее всего, в любом случае не избежать, даже если он выйдет, тогда всего лишь будет не так сложно. Хорошо, что ты здорова. Ну, то есть, здорова… ты понимаешь. Что ты достаточно сильная. В общем, они посмотрят. Увидим. Тут хорошие врачи, и прогноз они дают благоприятный. Говорят, шансы очень велики.
Почему она раньше не замечала, что он опускает главное слово почти в каждом предложении, или это появилось только что, эта уклончивость и умолчание, как реакция на то, что случилось? Что за «он», кусок пули, что ли, о котором говорил врач? И что за «прогноз», о каких «шансах» идет речь? Она подбирает слово, которое сможет произнести, и говорит:
— Туманно.
Лайл кивает:
— Какое-то время так и должно быть. Они не любят выражаться определенно. Наверное, слишком много судебных исков или предупреждений от юристов вроде меня, что существует ответственность за сказанное. Но мы с тобой оба знаем, что это не навсегда и ты, конечно, будешь двигаться и ходить. Очень скоро. Это просто сбой, но мы с ним справимся, и ты не успеешь опомниться, как все снова будет, как всегда.
Она перестает его слушать после «навсегда», когда он доходит до «двигаться и ходить». Хотя «мы» она слышит и благодарна за это.
В его нарочитом оптимизме слышна не только недоговоренность, но и угроза. На него нельзя полагаться, что от Лайла уже само по себе воспринимается как удар.
— Рассказывай, — снова говорит она. — Сейчас же.
Она требует, и он склоняет голову и еще раз глубоко вздыхает.
Странное, далекое небо
Когда Родди привезли в этот город, к бабушке, он ревел и брыкался. Это было десять лет назад. Сейчас, когда он лежит на спине в высокой пшенице и на него смотрят две настороженные собаки и тысячи звезд, он оглушен и растерян оттого, что не сможет вернуться домой.
До него слишком медленно доходит. У него беда с чувством ритма, он вечно отстает на такт или два. Поэтому и сегодня все так вышло.
Некоторые из самых важных, хотя и не всегда лучших моментов своей жизни он провел именно так: лежа на спине, очень тихо, глядя вверх.
Именно так, когда ему было семь, он провел первую ночь в бабушкином доме, куда они с отцом перебрались так надолго. Он никогда не капризничал, но в тот день, когда они переехали, когда загруженная машина отца, в которой уместилось все, что они оставили себе, шла перед маленьким грузовичком, Родди ревел всю дорогу. Когда они въехали в город, он стал отчаянно брыкаться. Когда остановились у серого оштукатуренного бабушкиного дома, он вцепился в руль, потом в дверь, и отец сурово выволок его из машины. Он даже лягнул бабушку, которая крепко обхватила его руками.