Юрий Карабчиевский - Тоска по Армении
«Да, я спала с твоим отцом, спала!» — радостно кричит королева Генриху, и он в ярости катается по соломе и обдирает пальцы о каменный пол.
Я то и дело сползаю глазами с экрана, прочерчиваю моросящую тьму и растерянно озираюсь вокруг. Как вместить мне в слабом моем сознании всю эту бесконечную странную жизнь? Разве только так: не срываясь на обобщения, отдаваясь частности в каждый простой момент.
— Согрелся? — спрашиваю у мальчика.
— Да, — говорит он, — хара-шо, тип-ло!
5
Тот первый день еще так скоро не кончился, еще было позднее возвращение, осторожное, с оглядкой, не пропустить бы дом, и в чужую дверь со своими ключами, который сверху, который снизу, только разуться и мимо в комнату, но хозяйка наша еще не спит. «Ну как, — спрашивает, — какая картина, идемте, чайник как раз закипел, чай у нас не совсем хороший, индийский почти никогда не бывает, а грузинский тоже второй сорт, и так сама себя обманываешь, вот, думаешь, чаю попью, а начинаешь пить — никакого вкуса, только что подкрашенный и горячий, варенья побольше и то хорошо…»
И вот мы уже сидим за большим столом, пьем чай, грызем прошлогодние пряники, обсасываем кизиловую мякоть, сплевываем косточки, не промазать бы, в ложечку и мирно беседуем под гул телевизора. На экране сначала женщина — диктор, затем ее сменяет пожилой мужчина с депутатским значком в петлице. Его галстук выпукл и симметричен и кажется наклеенным, как бутафорский нос. Голова неподвижна, взгляд устремлен в открытый космос, который только для нас — пустота, для него же — средоточие высшего смысла, поскольку именно здесь впереди, где-то, быть может, на нашем месте, расположен текст его выступления. Армянский дурак приятнее русского: я хоть и понимаю его дословно, но все же как бы не слышу. Он мне не мешает, и даже напротив. В паузах, которые мне нечем заполнить, я могу смотреть на него и слушать и свободно прилаживаться к следующей фразе. У Цогик Хореновны трое детей, и все мужчины, и все инженеры, и все такие же точно, как Норик — заботливые и добрые. И отец их был тоже такой, мягкий и добрый. Но, наверно, такими быть нельзя, время сейчас ну просто дурное, чего не выхватишь сам, того не получишь. Нет, почему же, я так не сказала, не надо быть злым, это конечно, но и таким, как они, это тоже слишком. У Норика двое детей, давно защитил диссертацию, а все еще младший, старшим никак не берут, я говорю ему, может быть, надо кому-то, знаете… У нас в Армении не то что у вас, без этого ничего не добьешься. Ну, много бы он и не мог, но братья бы все собрались, наскребли бы несколько сотен… А у Вилика сына забрали в армию, такой нежный, домашний мальчик, думать о нем без слез не могу. Другие, знаете, сейчас какие. Молодежь. А он совсем не такой. Книжки и книжки, в английской школе, по-русски много читал, по-английски читал, как по-русски. Зрение — шесть с половиной. Ничего, взяли. Теперь они всех берут без разбору. Сначала он написал, что не выдержит, а сейчас в госпитале лежит, там полегче, и письма стали получше. Может быть, его забракуют, а? Как вы думаете, минус шесть с половиной?
А потом мы сидим у себя в комнате, потрошим портфели и чемоданы, сортируем детали и инструменты, выкладываем носки и зубные щетки. Олег копается в описаниях и вдруг из-под их бесчувственной груды вытаскивает четыре аккуратненьких книжечки. Есенин, Евтушенко, Расул Гамзатов и «Лирика русских поэтов»… Не только удивление, что естественно, но какой-то я чувствую смутный толчок от странной закономерности этого списка. «Это, — говорит он, — мои спутники, я их всюду с собой вожу». И немного смущается, самую малость.
— Ты как, — спрашивает он, — к Расулу Гамзатову?
Что мне ему сказать?
— Я, знаешь, — говорю, — предпочитаю Джамбула Джабаева.
— Нет, серьезно. А к Евтушенко как?
— Серьезно — к лирике русских поэтов.
Я отвечаю ему не вполне внимательно, я занят своей догадкой.
— А Есенин!
— Что ж, Есенин, конечно…
Он начинает декламировать деревянным голосом:
— «Устал я жить в родном краю в тоске по гречневым просторам…»
И тогда я окончательно утверждаюсь.
— Ну, а теперь свое почитай, — говорю я ему как ни в чем не бывало.
Он краснеет, но улыбается.
— Откуда ты?..
И верно, откуда?
Да простит меня тень Сергея Есенина, но Есенин одно, Евтушенко другое, Гамзатов… ну, допустим, третье, но вместе… Какие уж тут сомнения!
— Ладно, — говорю я, — в другой раз. На сегодня достаточно,
И он с сожалением соглашается. Жаль мне его, но и сил моих больше нет.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Живем
1
Все простые утренние операции надо произвести совершенно неслышно, все только шепотом и на цыпочках, с неестественным сдерживающим усилием, как в замедленном фильме, трогая двери и другие предметы. Все это просто у себя дома, а здесь, в совершенно чужой квартире… Короче, когда мы уже с портфелями добираемся до своих пиджаков и туфель и уже в пиджаках, приседая, шнуруем, еще секунда и мы за дверью — возмущенный голос Цогик Хореновны поднимает наши очи горе. «Как! — говорит она, — (доброе утро!) без завтрака?!»
Но главное у нас впереди, в институте.
«Видите ли», — мнется Тигран. «Так получилось», — поясняет Норик. «Видите ли, так получилось, что вы приехали, а мы еще к вам не готовы. Мы вас ждали позже, думали так: пока провернется вся эта машина… А у нас здесь спор между отделами, неизвестно, кому какая комната и, значит, куда его ставить, этот прибор. Так что если у вас есть другая работа… А мы тут пока что выясним наши дела».
И вот мы уже едем из этого био-гео в гео-био — совершенно другой институт. «Увидишь, — говорит мне Олег в автобусе, — срок нашей командировки кончится, а они ни о чем не договорятся». — «Это бы ладно, это нам наплевать, если б мы не жили у мамы Норика». — «Ну, это тоже как раз чепуха. Они обязаны нам предоставить». — «Знаешь, обязаны — это одно, а тут конкретные отношения. А еще мы им ничего не сделаем, пусть не по нашей вине, но выйдет, что приехали просто так, посторонние люди и вот, живем». — «Ерунда, старик, не бери в голову, не надо быть таким щепетильным. Мы с тобой ничего плохого не сделали и нечего мучиться понапрасну».
Автобус крутит наверх, наверх, на автобусе это «наверх» не кончается, и мы еще долго ползем пешком на высокую, сугубо научную гору, сплошь уставленную институтами. Молодая женщина в больших очках поднимается вместе с нами. «Гео-био? — говорит она. — Идемте со мной. Впервые в Армении? Ну и как вам? Так уж и прекрасно? Не обольщайтесь. И не спешите ничего обобщать ни в ту, ни в другую сторону. Нет, у нас, конечно, много приятного, но и всякого, как и везде. И пожалуй, найдется кое-что сверх… Но взгляните, какой отсюда вид».
Мы оглядываемся. Город остался внизу, во впадине за шоссейной дорогой. Видно не очень ясно, но кое-что видно. «Да, — бормочу я, — сложный рельеф оживляет…» — «О, это еще не сложный рельеф. Вы еще увидите, если успеете. Жаль, Арарат сегодня в дымке. Взамен посмотрите на Арагац». Мы поворачиваемся вперед и налево. Горы как горы. Красиво, но что сказать? И мы переходим на анкетные данные. Сюзанна — так зовут эту женщину — оказывается, нас-то и мечтала встретить. Нет, у нее не ТГС-12, это у Миши, шестая комната, у нее старенький СФ-4, но, может быть, мы не откажем в любезности. Пропадает серия, чуть ли не год работы. Что ж, мы не откажем.
Здание института совершенно новое, год или два, как построили. Впечатление незаконченности, уже ставшее привычным. Серая строительная пыль по углам, ящики, козлы, бухты кабеля. Из четырех лифтов работает один, но вниз не ходит, а вверх не всегда. Приборы, оборудование… Господи Боже!
Много таскаясь по разным научным гнездам и, со свойственной профессионалам узостью, различая их все по оснащенности техникой, я часто с удивлением отмечал бесконечную градацию в этой области, редко. поддающуюся прогнозам. Какая-нибудь осколочная лаборатория, маленькая отдельная группка, неизвестно даже, к кому относящаяся, а пожалуйста: английская центрифуга, японский флюориметр, шведский анализатор. В чем дело? А в том, что муж заведующей… Ну ладно, это еще понятно. Но вот Университет Патриса Лумумбы, уж казалось бы, тут-то должно быть с иголочки, как игрушечка, — нет, сплошная рухлядь. «Что ты! — сказал мне лаборант Алеша, с которым мы долго друг к другу принюхивались, исследуя на предмет стукачества. — Что ты, какие приборы, зачем? Мы — идеологическая организация, на это и тратим деньги».
Обычно же дело обстоит так. Входишь в лабораторию, оглядываешься и видишь: здесь живут богатые люди. У богатых, будь они деловые и умные, будь хоть бездельники и дубари, есть общее в поведении и разговоре: спокойствие, достоинство, даже часто важность, при этом обилие терминов, кличек, всяких английских словечек. У бедных наоборот: суета, торопливость, растворенная в воздухе неуверенность, язык бытовой, упрощенный, какие уж там словечки при такой-то убогой технике! С чисто научными результатами, если признавать существование таковых, все это связано сложным и противоречивым образом. Помнится, я работал в лаборатории, где эта разница в оснащености, а ледовательно, и в стиле жизни наблюдалась в двух соседних комнатах. В одной без конца паслись инженеры и техники, а также слесари, столяры и электрики, туда — с ящичками, клетками, водяными банями, обратно — с темными пузырьками «рыжиками», оттопыривавшими карманы халатов. Сюда же водили и иностранцев. «Энд зыс ыз электрофизиолоджи бокс, констрактыд бай мистер Ткаченко». Занимался же мистер Ткаченко тем, что с помощью зарубежной аппаратуры и новейших средств автоматизации подтверждал выводы и результаты, полученные за сто лет до него. А в это время в соседней комнате, где стопки реферативных журналов обеспечивали необходимые наклоны трубок и взаимные уровни колб и где самым сложным прибором был дистиллятор, в этой комнате Гена Седых, никакой не мистер, открыл совершенно новый гормон, ужасно, как тогда говорили, важный и чуть ли не на все на свете влияющий. Впоследствии Гена разбогател, тоже нахватал заграничных железок, но больше уже ничего не открыл, зато любит и сейчас вспоминать свою честную бедность, те свои талантливые колбочки-трубочки и особенно — стопки реферативных журналов.