Неделько Фабрио - Смерть Вронского
Стоят возле ограды нынешним утром и Вронский вместе с Петрицким, им приходится сопротивляться напору толпы, жарко дышащей, горластой, наваливающейся на их спины, доброжелательно хлопающей их по плечам, по царским эполетам, украшенным золотой и алой бахромой, круглые железные прутья ограды, к которой прижат Вронский, все сильнее врезаются ему в тело, он напрягает мускулы рук, чтобы ослабить давление, а голос справа от него, снова женский, захлебывается от радости:
— Хватит! Долой восемь компартий и восемь национальных интересов! Теперь Белград и Сербия все решают!
Вронский смотрит с террасы вниз: под ними, в голубоватом дыму, который с ревом изрыгают украшенные цветами машины, вьется колонна, среди приветствий и поцелуев слышны выкрики:
— Туджман фашист!
грохочут нынешним утром танки, бронетранспортеры, самоходные орудия…
идут в направлении Шида,
а потом дальше,
в Хорватию,
на Хорватию,
на запад.
— Весь Белград вышел провожать! — бросает снова Петрицкий, и снова восхищенно.
Стоит рядом с ним нынешним утром Вронский. Смотрит.
Будь Анна жива, то сейчас всем своим влюбленным существом она наслаждалась бы и его видом, и его значением. Так же, как это было утром того дня, когда он участвовал в красносельских скачках, где с ним впервые в жизни произошло настоящее несчастье, «непоправимое несчастье», как он сам назвал его в мыслях, и виной которому был он сам: кобыла под ним сломала хребет, а он свалился в грязь, на неподвижную землю, под прицелом бинокля, направленного на него дрожащей рукой Анны, стоявшей в содрогнувшейся от ужаса толпе на трибуне. Он был тогда, так же как и нынешним утром, в белом офицерском мундире, с золотыми нашивками на рукавах, с золотыми эполетами и аксельбантами, похожий на молодого бога, закованного в доспехи, излучавший энергию и силу, уверенно шагавший в своих высоких сапогах из мягкой кожи, которые, так же как и нынешним утром, блестели от бликов раннего солнца. В тот день, уезжая со скачек, смертельно испуганная Анна, как она позже призналась ему, терзала себя вопросом: сможет ли она, замужняя женщина, вообще в тот день увидеть его, и как, и где, а в это время Вронский, все еще сидя в грязи, закрывал ладонями уши, чтобы не слышать выстрела в голову своей любимой и всегда такой послушной под седлом кобылы. Он вспоминал нынешним утром, как Анна рассказывала ему о том, что говорила мужу, сидя с ним в карете, дрожа от собственной смелости и от страха после всего, что произошло, как она, бледнея и закрывая лицо веером, говорила Алексею Каренину о своем отчаянии: «И я не могу не быть в отчаянии… я слушаю вас, а думаю о нем. Потому что я его люблю, я его любовница, я не переношу вас, я боюсь вас, я ненавижу вас… Делайте со мной все, что вам угодно…» Вронский же, встав наконец из грязи, первым делом, это он ясно помнит и сейчас, привел себя в порядок, пригладил волосы, счистил с мундира грязь и траву, искоса поглядывая на главную трибуну, где находился император.
Стоит нынешним утром Вронский, смотрит. Поднимает вверх руку, только что сжимавшую круглый поручень железной ограды, возле которой они остановились, и тоже машет колонне, текущей внизу, под ним и под Петрицким, а внутренний голос повторяет в его душе: «Это и твоя армия!»
И кто бы среди этого ликования, среди этих сотен танков, облепленных солдатами и детворой, заметил еще и ее, Морию.
3
Шагая через огромную площадку, которую следовало пересечь, чтобы от места, где их высадил военный автомобиль, добраться до Палаты Федерации, Вронский воспользовался возможностью наедине перекинуться с Петрицким парой слов — в отличие от мирных времен, в переломные моменты эпохи друзья чаще всего превращаются в единомышленников или же расходятся в разные стороны. Под лавиной настораживающих новостей и действий, разобраться в которых было непросто, тем более что оба они еще не вполне овладели языком страны, в которой теперь находились, уверенность и спокойствие Петрицкого стали для Вронского единственной и очень важной опорой, хотя он крайне редко обременял друга своим горем и уж тем более не хотел навязывать ему те первые сомнения, которые начали его одолевать. Они шагали, не обращая внимания ни на других приглашенных, которые тоже направлялись в сторону еще далекого от них входа в здание, ни на десятки и десятки маленьких нахальных птичек, которые в этот теплый летний белградский вечер копошились буквально у них под ногами, выклевывая какой-то корм в полосках травы между прямоугольными бетонными плитами, которыми были выложены сотни метров площади перед Палатой Федерации.
Дело в том, что уже несколько дней они находились под сильным впечатлением от бомбардировки аэродрома в Словении, которую осуществила югославская армия, и сейчас Петрицкий, приостановившись на минуту, пересказывал то, что ему удалось увидеть по телевизору в холле одного белградского отеля: камера следила за полетом военного самолета над Любляной, «он будто висел в воздухе, ни на метр не сдвигаясь с места в пустом небе», говорил Петрицкий. Вронский на это ничего не ответил, но, помолчав, сказал, что слышал в штабе о попытке жителей хорватской столицы помешать движению танковой колонны из расположенного в Загребе военного городка в сторону Словении, а также о том, что Хорватия отказалась посылать призывников во «все еще общую югославскую армию».
Тут оба они вспомнили одно и то же — четников, в адрес которых до сих пор раздавались одни лишь слова благодарности за их патриотические действия, обвиняли в настоящем военном преступлении, совершенном в одном хорватском селе в Восточной Славонии. События эти тщательно скрывались, однако удавалось это лишь до тех пор, пока любительские кадры изувеченных трупов жителей села и подожженных домов не проникли, то ли по неосторожности, то ли из желания покрасоваться перед другими, на телевизионные экраны всего мира.
— Челие! — вспомнил Петрицкий название села.
— Не верю я, что это сделали четники, — сказал Вронский.
— Наши говорят, что это просто провокация против них, — согласился с ним Петрицкий.
— Дай-то бог, — тихо проговорил граф.
Они все еще стояли на месте.
— И все-таки во всем этом есть что-то странное, — сказал тоже тихо Петрицкий.
— Что?
— Даль обстреливали из миномета с левого берега Дуная, самолеты бомбили пригороды Вуковара! — с недоумением проговорил Петрицкий.
— Знаю, знаю… то есть именно что не знаю, не понимаю, — сказал Вронский и, зашагав в сторону входа в Палату Федерации, тихо пробормотал: — Nous verrons.
…снуют официанты во фраках, а густая толпа гостей, приглашенных по случаю праздника, вынуждает их нести подносы с бокалами и рюмками высоко над головами, в волосах женщин мелькают то перо, то цветок, а то и крошечный букетик в стиле «бидермайер», у многих мужчин на лацканах герб Королевства Югославии или круглый металлический значок с цветным изображением подстриженного ежиком Слободана Милошевича…
…неожиданные встречи в толчее, сердечнейшие, бурные приветствия, принятые в таких случаях обмены комплиментами…
«Боже мой, ведь после смерти Анны меня больше не волнует ни одна женщина», — рассеянно думал граф, и взгляд его тихо скользил по толпе, подобно тому как легкие волны, рождаемые не сильным движением глубинных вод и не порывами ветра, а обычным течением реки, спокойно следуя друг за другом, вздымают поверхность воды и так же спокойно омывают берег. «Мне осталось только страдать из-за Анны. Искупать грех», — эта мысль продолжала преследовать его и здесь. И он, одинокий внешне, почувствовал глубочайшее внутреннее одиночество: «Как она сказала мне в тот вечер, после скандала в опере, в ложе Картасовых, когда из-за меня она оказалась у позорного столба… как? Да, да, она сказала: «Если бы ты любил меня так, как я тебя»… и еще: «Если бы ты страдал, как я»… Вот, Анна, видишь, я страдаю. Страдаю оттого, что сам этого хочу», — продолжал думать он, не видя ничего из того, на что был устремлен его неподвижный взгляд.
Недалеко от него, возле окна кто-то разбил хрустальный бокал, оттуда послышались громкие возгласы, кто-то резко отшатнулся в сторону, чтобы вино не пролилось на него, в этой группке людей он заметил Петрицкого, а рядом с ним какого-то молодого человека с русыми волосами и серьгой в ухе, который двумя пальцами держал за подбородок свою девушку. На улице, несмотря на спускавшиеся сумерки, все еще было светло, но в зале уже зажгли люстры и настенные светильники.
Граф Алексей Кириллович Вронский движением руки подозвал к себе Петрицкого и только хотел ему что-то сказать, как они уже оказались не одни.
Трое солидного вида крупных мужчин своим появлением заслонили ближайший источник электрического освещения, и все, что окружало Петрицкого и Вронского, оказалось в розоватой мгле накуренного зала, освещенного последними лучами заходящего солнца и рассеянным светом находящихся высоко под потолком люстр. Подошедшие представились, и оказалось, что русские гости находятся в обществе академика, поэта и университетского профессора, однако половину имен и фамилий проглотила невнятная дикция, а вторая половина осталась нерасслышанной из-за глубоких поклонов. «Какой смысл представляться, если они свои имена бормочут сквозь зубы?» — подумал Вронский. И сказал, обращаясь ко все троим: «Очень рад». По выражениям их лиц, когда они поняли, что перед ними русские, а особенно по сердечности почти что ритуальных троекратных объятий, которым все пятеро предались после первых, поверхностных, фраз знакомства, Вронский понял, что сейчас он окажется в центре внимания. «Совсем не похожи на петербуржцев, — подумал он. — Напротив, очень непосредственные и с первого же момента близкие и сердечные, как москвичи». Тут он снова вспомнил встречу с литераторами давним зимним вечером. Правда, сейчас звучали хвалебные речи в адрес далекой родины гостей, и сердца их наполнились теплом.