Александр Снегирев - Внутренний враг
Вышел во двор. Осенняя ночь, как навязчивая пьяная шлюха, полезла под свитер, под брюки, принялась ласкать его тело ледяными пальцами. Миша стучал зубами от холода и страха. Смотрел в темноту сада и видел измождённых доходяг, бредущих на прииски, видел, как кровь подследственных заливала листки признательных показаний, слышал вопли, звуки ударов, шипение папирос, вдавленных в кожу. Вырванные ногти материнского отца хрустели под ногами, ветви шуршали тысячами химических карандашей, строчащих доносы.
Он вспомнил книжки, учебники, мемуары, фотографии. Перед глазами вились цепи рабов, везущих тачки с грунтом на строительстве Беломорканала, водяными знаками в воздухе возникали знаменитые документы с фамилиями, поверх которых расчеркнулись Сталин и приближённые. Случайные люди, лояльные, не заговорщики, просто так вышло.
Миша вспомнил, как с гадким любопытством рассматривал рисунки, изображающие распространённые пытки. Наивные, словно для детской книжки сделанные картинки, подкреплённые пояснениями, наглядно показывали, как следователи душили заключённых резиновыми мешками и подвешивали на дыбу.
А пытал ли дедушка? Истязал? Лампой в лицо светил, руки держал, яйца каблуками давил? Миша чувствовал себя отравленным. Заражённым. Будто всё из налитого отростка в него, в Мишу, слили. Нельзя прооперировать, вылечить, отсечь. Ядовитая кровь в нём. Переливание не поможет.
Пробудившаяся в кабинете нотариуса ненависть, ослабленная недавней нежностью, распрямилась, стала толкаться, стучать ножками, требуя выхода. В сердце ожили все невинно замученные, раздавленные, изничтоженные, втоптанные в пресловутую землю Колымы, какой бы каменистой она ни была. Они орали, колотили мисками, скреблись корявыми пальцами, требуя возмездия.
Миша не мог простить, он желал убить всех. Доживающих стариков, потомков вырезать. Всех, причастных к расстрелам, пыткам, лагерям. Осквернить памятники, снести здания-бастионы. Но не мог. А если бы мог, пытал бы бесконечно. И вождя их, идола, которого мать ласково назвала преступником, товарища С, из могилы бы выкопал, оживил бы живой водой и волочил бы по тротуарам, площадям и канавам всех городов и деревень, где хоть одного человека по его подписи убили. А сам бы Миша смотрел и вишнёвый компот бы ел из банки… Огонь невозможности вылизывал Мишу изнутри.
Пропуск в рай решил купить своим домом гнилым… Вроде как доброе дело делает, подарок внучку. Раньше он про своего внука единственного и не вспоминал. Раньше не существовало ни Миши, ни матери его, Валентины. А теперь, когда автоматчики за ним явились, его, Мишу, просит побег устроить…
Не станет он подарки из таких рук принимать. Не доберётся бывший капитан НКВД до святого Петра. Или кто там вход в Рай сторожит. Я стану его святым Петром, здесь, на Земле, на этом свете. К нотариусу больше не поеду, а ему всё выскажу, пусть один подыхает, зная, как я его презираю.
Нет… Глупо это. Дом, земля государству достанутся. Лучше я дом продам, хоть какие-то деньги выручу и сиротам пожертвую. Больным детям. Старикам одиноким. Нищим. Больным нищим старикам-сиротам…
Миша — идеалист. Натура страстная. Никогда не переводил документы для компаний, которые, по его мнению, нарушали права неимущих и чья деятельность угрожала озоновому слою. Жертвовал деньги в детский дом, после смерти матери два раза в месяц работал в больнице добровольцем — помогал ухаживать за умирающими. Он всё принимал близко к сердцу, мог расплакаться от какой-нибудь военной кинохроники, котёнку бездомному молочка вынести в блюдце.
Переводчик Миша, который каждый день помогал людям найти общий язык, не мог перевести сам себе правду родного деда. Не мог он принять деда, договориться с ним. С самим собой он теперь не мог договориться.
На запинающихся ногах он вернулся в дом. Он плохо видел, хотя очки никуда с его носа не подевались. Если бы его спросили потом, почему он сделал то, что сделал, он бы не смог ответить. Он не принадлежал себе. Не различал цветов. Он видел только топор и дверь. Взял топор. Вошёл в дверь. Щелкнул выключателем.
Невольно бросил взгляд в тот угол, в котором недавно стоял охраняющий деда автоматчик. Табуретка.
Свет лампочки не потревожил старика. Глаза оставались закрытыми, рот запал. Вот так, по ночам, они арестовывали людей. Брали кого в чём — в кальсонах, в ночных рубашках.
— Ты фашист, — заговорил Миша сбивчиво. — Ты хуже. Фашисты убивали чужаков, а ты и такие, как ты, — своих.
Миша рассматривал лицо Степана Васильевича. Тот лежал ровно, так, как Миша его уложил.
— Ты рассорил моих родителей из-за своего вождя. Слово «преступник» тебе не понравилось. Ты трус. Ты даже перед смертью не решился сказать мне, кто ты.
Миша стоял над своим дедом, беззащитным и маленьким, крепко сжимая топор. Страшно даже помыслить.
Занёс топор. Занёс так, как если бы хотел размозжить стариковский черепок.
Если бы хотел размозжить мышь.
Фанатика.
Навсегда избавить от ига.
Других избавить.
И самого себя.
Хотел.
Но не мог.
Знал, что не может.
Не сможет.
Но топор занёс. Руки тяжелели силой. Верные руки готовы были обрушить злость.
Хоть намерением насладиться…
Дед открыл глаза. И скосился на Мишу. Головы не повернул, а скосился. Зрачки в углы глаз скатил. Это произошло так неожиданно, скошенные глаза вцепились так крепко, что спину Мишину обдало ледяным снежком, затылок когти стянули. Ледяной, нестерпимый ужас наполнил его сердце.
Миша не мог отвести своих глаз от глаз деда. Дед впервые с их встречи смотрел прямо на Мишу, глаза в глаза, смотрел ясно, не отпуская. Стоя перед этой человеческой развалюхой, перед ненавистным зловонным куском дряблой плоти, Миша чувствовал бессилие. Ладони, сжимающие топорище, взмокли. В глазах деда была сила, власть, неподчинение. Презрение к Мише, к себе, к жизни и смерти. Презрение к Мишиной мечте убить его. Презрение к Мишиной нерешительности. И не от того сила, что мускулы, не от того власть, что полномочия, а от неверия и безразличия. Для деда Миша был сразу всеми очкариками, всеми умниками — троцкистами, вредителями-интеллигентиками, которых он, Степан Васильевич, так легко сжигал своим светом.
Сколько Миша простоял, зачарованный взглядом старика, он потом точно определить не мог. Может, час простоял, а может, минут пять. Дед закрыл глаза так же неожиданно, как открыл. Миша почувствовал, будто его застали за чем-то очень-очень личным, за кражей или мастурбацией, застали, посмотрели, не говоря ни слова, и отвернулись скучно. Дед застукал Мишу, поигрался с ним, с его страхом, и, проявив глубочайшее презрение, утратил интерес. Он знал, что Миша не опустит топор на его голову. А если и опустит, что с того. Миша стоял оплёванный, руки, сжимающие топор, онемели. Выбили из Миши признание без всякого труда, всё он подписал, товарищей оговорил.
Миша никак больше не мог оставаться в комнате, но и сойти с места не мог. И действие и бездействие были мучительны. С трудом великим Миша опустил топор. Руки не слушались, суставы заржавели. Сделал шаг, ступил из заколдованного круга, который незримо очертил вокруг него дед. Второй шаг. Третий. Лампочку Миша за собой не выключил.
Выбежал во двор. Он сжимал зубы, лицо его дрожало. Задрал рукав на левой руке, взял топор в правую, вытянул левую, сжал кулак, вены вздулись, занёс топор…
Опустил топор.
Снова занёс. Закусил губу. Зажмурился…
Открыл глаза. Поднёс край топора к руке. Царапнул. Кровь выступила жгучим пунктиром. Швырнул топор далеко в кусты.
Миша долго бродил по саду, вернулся в дом, только когда совсем продрог. Растопил печь. Огонь плясал на старых деревяшках, щекотал деревяшки, юркие огненные хвостики пролезали в самые потаённые щелочки. Огонь был как взгляд деда, не было от него спасения. Жар из топки разморил Мишу, на рассвете он не заметил, как задремал.
Во сне Миша всё так же сидел перед печью. Скользнув взглядом вверх по печи, Миша заметил, что побелка отслаивается, печь трескается. Из щели, которая расширялась на глазах, побежала струйка дыма. Миша заволновался, что комната наполнится дымом и они с дедом, чего доброго, угорят спящими. Во сне он понимал, что спит. Миша стал бегать по комнате в поисках чего-нибудь, чем залепить щель, и, не найдя ничего, кроме куска липкого яблочного пирога, стал им замазывать прореху. Дым прекратил наполнять комнату, Миша с удовлетворением облизал сладкие пальцы и только собрался снова наслаждаться созерцанием огня, как громкий звон отвлёк его. Обернувшись, Миша увидел, что оконная рама вся целиком выпала из проёма на траву в сад. Прохлада двора сразу наполнила комнату. Не успел Миша удивиться, расстроиться беспричинному крушению окна, не успел задуматься, как вставить раму на место, как с потолка на голову упал небольшой, но увесистый кусок штукатурки. Потирая ушибленное место, Миша собрался было задрать голову, чтобы посмотреть, что же такое случилось с потолком, но его внимание привлекла фотография на стене. У деда на портрете носом шла кровь. Чёрные червяки ползли из ноздрей, пересекали верхнюю губу, стекали на нижнюю, на подбородок. Кровь текла и текла, не собираясь останавливаться. Гимнастёрка на груди набрякла, а взгляд стал ещё острее, взгляд этот придавливал, гнул, подчинял.