Евгений Гропянов - В Камчатку
— Ладно, — крякнул неудовлетворенно Атласов, — сыщем. А сейчас поспать бы… А, отец Яков?
Отец Яков не ответил Атласову. Он, уставший, спал сидя, свесив голову на грудь. Лука подстелил запасную кухлянку и, как маленького, уложил на нее Якова; тот даже не почувствовал прикосновения Морозкиных рук, только дернул во сне ногами.
Неожиданно в лагере загомонили.
— Что там? — Атласов кивнул Енисейскому, тот вмиг был за пологом.
— Извещу, — с этим словом Енисейский вернулся в юрту. Он, косясь на спящего отца Якова, осторожно приблизился к Атласову.
— Аверька-юкагир из Анадыря пожаловал… Будто б женка отца Якова больна аль при смерти…
— Ефросинья-то? — Атласов с сомнением покачал головой. — Что скажешь? — обратился он вполголоса к Луке.
— Петька Худяк с юкагиром изустно ничего не передал? — Лука посмотрел вопросительно на Енисейского.
— Если б от Петьки, он бы здесь зараз вертелся.
— Может, чукчи взбунтовали? — все более тревожась, проговорил Атласов.
— Разговор только о Фроське. Отца Якова просит позвать. Разбудить?
— Пусть спит, измаялся, бедняга. Пошли к Аверьке. — Атласов — к выходу, за ним — Енисейский. Лука остался у костра, пошевелил ветки, искры взметнулись к дымоходу, в который заглядывала большая — куском льда — звезда, и Лука подумал: «Не моя ли?»
Отец Яков во сне сладко посапывал, шевелил губами, и было видно, что под кухлянкой ему тепло и уютно, и Луке тоже захотелось спать.
Аверька, униженно кланяясь, твердил жалобно Атласову одно и то же:
— Больна, сильно больна. — Однако взгляд старательно отводил.
«Хитришь, гусь лапчатый. Высечь бы тебя на морозе…» — Атласов нахмурился: ведь неспроста Аверька в лагере, ведь что-то его сюда привело. Ну подождем. И решил до утра к Якову никого не подпускать.
— Дело терпит, — сказал он Аверьке и вернулся в юрту, а Енисейский, задержавшись, шепнул казакам: — Приглядите на всякий случай.
Белесым морозным утром на лагерь напали коряки-пенжинцы. Они подкрались почти незаметно, и если бы не казацкая врожденная настороженность часовых, кто знает, успели бы они вскинуть ружья.
Выстрелы часовых отдались эхом. Атласов, в наскоро накинутом тулупе, без шапки, кричал зычно: «Без толку не палить! Порох и пули беречь!». Впрочем, коряки в спешке отступили. Возбуждение казаков от первого серьезного знакомства с коряками скоро улеглось. Раздалась громкая команда Луки: «Собирайтесь!» — и все стало приходить в деловое движение.
Атласов, возвращаясь в юрту, сокрушался:
— Нехорошо путь начат.
И хотя он знал, что к ружьям казаки прибегнут, но не так скоро, поскольку Лука говорил о мирном характере коряков-пенжинцев. Но по рассказу Луки именно здесь их не было, а значит, их предупредили.
— Отца Якова убили! — отчаянно крича, навстречу Атласову из юрты выпрыгнул Енисейский.
— Врешь!
— Во сне. Мы побежали, про него забыли, а коряк пробрался в юрту и в спину стрелу всадил.
Покачнулся Атласов, снег запестрел разноцветными кругами. Схватив Енисейского за локоть, он почти поволок его к юрте. Про беду знали уже все, и теперь молчаливо расступились перед Атласовым и Енисейским.
«Боже мой, — думал лихорадочно Атласов, — за что напасть на мою голову? Провинился в чем? Разброду ждать надо, и удержать казаков в руках сейчас… сию минуту… иначе поздно будет… поздно будет».
— Яков! — Атласов затормошил друга, упал перед ним на колени. — Не уберег! — Он обернулся. Лицо его искривилось и стало ужасным. Казаки невольно отчужденно сомкнулись. Лука Морозно придвинулся к Атласову, как бы защищая его, и решительно положил руку на эфес палаша.
— Одного оставьте, — попросил Атласов, и казаки, не дожидаясь, когда их подтолкнет Лука, молча попятились из юрты.
Полог захлопнулся, и Лука занял место у входа. Никто не знал, что делал Атласов в юрте, никто не пытался придвинуться к входу, никто не обмолвился даже словом, но все сознавали огромную тяжесть случившегося. Казаки, находясь под впечатлением нелепой смерти отца Якова, смерти такой ненужной, пребывали в подавленном состоянии и ждали Атласова.
Он предстал перед ними грозным и решительным.
— Вы знаете, — говорил громко Атласов, осматривая лица казаков, ища в них поддержки; и хотя неулыбчивы были сейчас казаки, и напряженность их лиц выдавала тревогу, и именно эта напряженность подталкивала говорить слова хотя и простые, но значительные, способные пробиться к сердцу и засесть там гвоздем, — вы знаете, что мы не зря пришли в эту землю. Все надо увидеть, все надо запомнить. А земля незнаемая…
Атласов на миг примолк и, чувствуя, что потрясение от смерти отца Якова сменяется вниманием к его словам, уже проникновеннее и тише продолжал:
— Товарищи мои. Что нам, людям российским, может помешать найти столько земель, сколько глаз не окинет и со счета сбиться можно. На то мы и поставлены хранить границы российские, держать их крепче замка амбарного. А пуще всего кто, как не мы, должны заботиться о приумножении славы российской? Кто за пустозвонство слова мои принимает, пусть в круг выйдет, ибо нет, товарищи мои, крепче нашей матушки России, и за слова эти я готов биться честно.
Круг безмолвствовал. И никто не пошевелился, и все, будто завороженные, смотрели на этого чернобородого человека, который, казалось, сковал их своими словами вместе, и сейчас пусть любой богатырь с любым мечом придет и попробует расколоть их единение, и всяк будет посрамлен, ибо нет крепче дружбы казацкого воинства.
— Кто стоял сегодня в карауле? — спросил Атласов, и вопрос был настолько неожидан, что казаки сначала не поняли, о чем речь, но выдвинулся Морозно, назвал имена, и из плотной казацкой массы вышли трое.
Атласов смотрел на казаков, и вдруг к нему подкралось чувство неуверенности в себе, впервые за годы службы, и он сделался хмурым, постарался подавить в себе это чужое, ненужное чувство. Поэтому, подойдя к караульным, он лишь сказал:
— Хвалю!
И уже ко всем казакам и юкагирам:
— К перевалу! Завтра!
Он знал, что неуверенность пропадет сама собой, вместе с погребением отца Якова, однако чувство это настолько неприятно коснулось его сердца, что вызвало раздражение на весь день.
Могилу отцу Якову вырубили на месте большого костра (он прогрел землю и ее можно было расковырять) и поставили крест.
Еремка Тугуланов, находясь среди юкагиров, внимательно следил за Аверкием. Он заметил, что Аверька подойдет то к одному сородичу и возмущенно скажет, Атласов, мол, отца Якова под стрелу подтолкнул, то к другому: всех ждет смерть в чужой земле, то к третьему: не спустит Атласов потерн отца Якова — и юкагир первый виноватый. Его выслушивали, с ним даже соглашались, но когда он намекал, что самое время оставить казаков и переметнуться к корякам-пенжинцам, испуганно отстранялись от него.
Горы, утыканные черными деревьями, словно стрелами, четко вырисовывались на выскобленном от туч синевато-розовом небе. Атласов и Морозко смотрели на перевал и рассуждали, не навалит ли за ночь северный ветер снега.
— Лука, — спросил вдруг Атласов, — ты не помнишь, куда дели стрелу?
— Стрелу? — переспросил Лука. — Наверно, в юрте оставили. Ты ж сам ее выдернул.
— Она должна лежать возле Якова. Далеко я не мог ее забросить… Мне кажется, она была меченая.
— Их метят юкагиры, чтобы не перепутать добычу. А я не догадался. Идем. Скорее. Если опоздаем, уйдет он.
У юрты толпились казаки. Юкагиры увязывали тюки и, о чем-то переговариваясь, смеялись.
Увидев Луку и Атласова, все враз, предчувствуя, что могло случиться нечто ужасное и что это ужасное непременно выльется в суровый окрик атамана и подозрительный взгляд Луки, смолкли и постарались отойти от юрты.
В юрте, однако, происходило такое, что казаки, видевшие все на свете, оторопело глядели, как раскачиваются опоры, как слетают покрышки, как сквозь сопенье прорываются ругательства. И юрта рухнула, прижав и Морозко, и Атласова. Те забились, как попавшие в яму медведи. Казаки не решались подойти: в свирепости рука атамана ух как тяжела. Но хрип Луки: «Да помогите же, черти!» — словно подстегнул казаков. Вмиг стояли и Лука, и Атласов в людской подкове, разгоряченные, злые и пыльные, выкатанные в саже.
Первыми словами Атласова были:
— Кто в юрте шастал?
— Все, — ответил за казаков Енисейский, вывернувшийся из-за широких спин.
— Пошли, Лука, — отряхиваясь, сказал Атласов и, медленно подойдя к костру, сел на корточки перед огнем и взял в руки горящий прут. Лука, поплевывая на ладони, старался оттереть колени.
— Прошляпили мы с тобой, Лука, все на свете. И как только сами живы остались, ума не приложу. Но помню, меченая была стрела, и знак какой-то знакомый, будто видел где-то. Но только не у наших юкагиров. Кто-то чужой.