Алексей Рыбин - Бес смертный
Молодая журналистка покачала головой.
– Звук совсем не модный. Все вторично. Из мглы веков. Я старую музыку как-то, знаешь, не очень. Столько всего нового, не успеваешь уследить. А это… в общем, неплохо, только такой музыки очень много. Все старые группы похожи одна на другую. Это какое время? Конец восьмидесятых?
– Семидесятый год. В конце восьмидесятых Крэйн уже умер. Тогда и начали все ручки выкручивать вправо. Был записан «In Rock» – все ручки вправо, комбики хрипят, стекла дрожат, музыканты довольны, хотя и побаиваются с непривычки. Искажения звука были приняты за норму. В рок-музыке осталось еще меньше правил. Курехин сказал: главное правило искусства – отсутствие каких бы то ни было правил. Игра с пространством и временем.
Я жил в крохотной «хрущевке». Майк коротал время в совсем уж микроскопической коммунальной комнатке. Нашими соседями были Леннон и Болан. Их портреты висели на наших стенах, их голоса звучали из наших колонок. Мы знали их песни наизусть и напевали про себя, идя на работу или в институт. И Леннон и Болан были для нас ближе, чем деканы и начальники, чем люди, толкавшиеся вокруг. В день смерти Леннона я не думал о том, что мы перешли в другую плоскость. Подумал потом, как-то напившись без всякого повода. А в день смерти Леннона мы пили сухое вино, слушали «Битлз» и не удивлялись тому, что о смерти Джона узнали мгновенно – в городе и стране, куда ненужные правительству новости просто не поступали. Как мы узнали об этом через два часа после его смерти – я не понимаю. Или не помню. Я включил приемник, уже вернувшись домой, ночью. Услышал подтверждение – по «Голосу Америки». А когда мы пили сухое вино под «Битлз», я не интересовался источником информации. Кто-то сказал Майку. Этому кому-то сказал еще кто-то. Информация пришла сама. Мы оказались в новом информационном пространстве, мы поднялись на шаг выше, или опустились ниже, но вышли из привычного мира. Мы стали жить параллельно генеральной линии советской действительности. Еще долго я не понимал ни особенностей этого нового нашего состояния, ни его опасности.
– Крэйн… Никогда не слышала.
– Не мудрено.
Света достала из рюкзака диктофон и щелкнула клавишей.
– Продолжим, пока суть да дело?
– Две по сто водки, – крикнул я бармену, и он кивнул. Перед тем, как мы вышли из моей квартиры, журналистка распаковала свою огромную сумку и переоделась. Теперь она была в джинсовом костюме, белой футболке и черных очках. Красные туфли остались дома – Полувечная елозила по полу ногами в черных кроссовках. Зачем ей таскать с собой такую кучу вещей? – подумал я. На два-то дня?
Разница в возрасте между мной и Полувечной была серьезная, но на папу с дочкой мы определенно не походили, иначе стали бы на нас коситься вокзальные менты? Они зашли в кафе, выпили и уставились в нашу сторону. Один из них, сержант по званию, смотрел на меня, как на втоптанный в грязь гривенник. Поднять или не пачкаться? Решил не пачкаться, пошептался с сослуживцами, они покивали и ушли.
– Как все это начиналось? Банальный вопрос, конечно, но из первых, так сказать, уст…
– Что начиналось? – не понял я, глядя вслед уходящим ментам.
– Все. Рок-музыка. Первые концерты. У вас проблемы с милицией были, так ведь? – Полувечная проводила глазами спину скрывающегося за дверью сержанта.
– Проблем с милицией у музыкантов ровно столько же, сколько и у других граждан. Весь мир уже давно живет так, что милиция, полиция, все эти органы существуют сами по себе, а простые люди живут свой жизнью, которая ни с милицией, ни с полицией, в общем, никак не связана. Поэтому что до наших музыкантов, то их исключительность в этом плане и вообще все россказни о гонениях на рок-музыку сильно преувеличены. У Мика Джаггера и Пола Маккартни были гораздо более серьезные проблемы с полицией, чем у большинства русских страдальцев за свободу самовыражения.
Света включила камеру, а я показал ей язык и махнул официанту.
– Нам два шашлыка. И еще по соточке.
В кафе вошли двое парней лет двадцати, с бритыми головами, в черных кожаных курточках – явно местечковая униформа. Нормальный человек в такую погоду в кожаной куртке разгуливать не станет. Даже в этот ранний час было ясно, что день обещает быть жарким. Парни сели за столик и стали на нас глазеть. Мне, впрочем, они были до лампочки.
– Если человек начинает заниматься музыкой более или менее осознанно, то ему не то чтобы все равно, как на эти занятия реагирует общество, ну, там, цензура, начальство всякое, – он просто этого не замечает. Он живет в другом измерении и по совершенно другим законам.
Я перешел в ту чудесную стадию, на которой заканчивается вчерашнее похмелье и начинается новая пьянка. Ближайшие два часа я мог говорить о чем угодно, с кем угодно и где угодно и получать от беседы хорошее, спокойное удовольствие.
– Во пиздит, – лениво прошамкал один из парней. Кажется, у него были выбиты зубы, и поэтому фраза прозвучала дружелюбно: «Фо пижжит». Он обращался к своему приятелю, но старался говорить так, чтобы я его услышал. Я услышал и улыбнулся.
– Посмейся, посмейся, – отреагировал парень. – Посмейся…
Мысли его ползли медленно, он застрял на этом «посмейся», сбился, схватил стакан с пивом и начал пить большими глотками, прикусывая ребристый белый пластик. Его напарник молча курил и не отрывал от меня блестящих глаз голодного насекомого.
Равнодушный даже к ядерной войне официант принес нам шашлыки на мутных холодных тарелках.
– И водки, – напомнил я, пока депрессивный служитель раскладывал перед нами ножи и вилки.
– Я помню, – печально ответил он.
– Пива еще принеси, – прогремели бритые. Официант обреченно побрел к стойке.
Полувечная достала из рюкзака камеру.
– Во крутизна, – хором сказали парни.
Света нажала на кнопочку, и огонек на камере, сообщающий о том, что все происходящее вокруг становится достоянием вечности, загорелся.
– Слушай, я хотел тебя спросить – зачем ты одновременно пишешь и на камеру, и на диктофон? У тебя что, эта штука, – я кивнул на видео, – звук не берет, что ли?
– Берет, – ответила Полувечная. – А если тебе, Брежнев, придется драться, ты будешь двумя кулаками орудовать или одним?
– Ну при чем тут это… – начал было я, но меня прервали.
– Слышь, брат, – сказал один из бритых, коротышка с глазами недоброго насекомого. Он стоял уже рядом со мной. Когда насекомое подошло, я не заметил. – Брат, – повторил он. – Нам тут на выпивку не хватает. Добавишь, а? Телка у тебя крутая, я смотрю. Бабло-то есть, верно? Не жмись, да?
Однажды, лет тридцать назад, за мной бежали по парку трое…
Парк назывался «Парком Победы» – во время последней войны сюда свозили трупы. Люди умирали от голода, холода, от бомбежек и артобстрелов, от бандитских ножей и пуль милиции. Здесь, в парке, они и лежали. Не все, конечно. В нашем городе много кладбищ. Однако парк – не кладбище. После войны здесь насажали деревьев, обнесли ажурной решеткой песчаные карьеры, наполненные тяжелой мутной водой, поставили памятники наиболее именитым героям, а зону захоронения объявили парком отдыха. Трудящиеся гуляли по аллеям. С течением лет тех, кто недавно свозил сюда мертвых родственников, становилось все меньше, а гулявшие по сочной, жирной траве улыбались все чаще и шире.
Жизнь становилось легче и приятнее. Дороги покрывались пластами асфальта, тропинки засыпали гравием, исчезли продуктовые карточки, шестидневная рабочая неделя сменилась пятидневной, и в продажу поступили первые советские кассетные магнитофоны «Электроника».
К тому времени, когда я бежал по темным аллеям древнего захоронения, жизнь уже наладилась окончательно, и летом дети весело плескались в карьерах, не задумываясь о покойниках на дне. Дети не были суеверными и не боялись мертвецов, тем более убитых на войне.
Убитые на войне не имели отношения к страшным сказкам и историям о привидениях, звякающих по ночам цепями. Убитые на войне были своими парнями, героями с ясными глазами, цепким умом и горячими, любвеобильными сердцами. Оживи они вдруг, дети не бросились бы в ужасе наутек, а, напротив, угостили бы мертвецов огоньком, чтобы те закурили свои ароматные дымные самокрутки, и выслушали бы полезные жизненные советы павших за правое дело. О том, например, как подобает вести себя настоящему мужчине в присутствии врага.
Дети уже вынесли из школы, что убивать врагов – занятие не страшное, наоборот – приятное и полезное. Чем больше врагов убьешь, тем больше тебе будет почет и уважение. Когда я сам был ребенком, то спросил однажды своего дедушку – сколько врагов он убил на войне? Дедушка поперхнулся гречневой кашей, облил себя молоком и сказал, что он лично убил двоих. «Так мало?» – искренне огорчился я, а дедушка ничего не сказал, зачавкал беззубым ртом и перестал быть для меня героем. Если он за всю войну убил только двоих, то что же он там делал? – думал я. Бездельничал, выходит, большей частью. Не герой мой дедушка.