Джоан Дидион - Синие ночи
Ни туманов, ни пожаров на снимках не зафиксировано.
В стопке восемнадцать фотографий.
На всех — Кинтана, пятилетняя, с волосами, выгоревшими под пляжным солнцем до белизны, — иллюстрация к свадебному тосту. На нескольких снимках на Кинтане форменный сарафан из шотландки, также упомянутый Джоном. На двух она в легком кашемировом свитере с высоким горлом — я привезла его из Лондона, куда ездила в мае для участия в рекламной кампании, предварявшей выход «Паники в Нидл-парке»[12] в европейский прокат. На двух других она в клетчатом льняном платье с оборками, слегка вылинявшем и чуть великоватом, как если бы она донашивала его за старшей сестрой. На остальных — в обрезанных джинсах и джинсовой куртке Levi’s на кнопках, бамбуковая удочка кокетливо закинута на плечо (что говорит не столько об увлечении рыбалкой, сколько о чувстве стиля: взяла предмет, чтобы дополнить ансамбль).
Снимки сделал Тони Данн, ее двоюродный брат из Уэст-Хартфорда, в ту пору — студент Уильямс-колледжа, приехавший на несколько месяцев в Малибу в академический отпуск. В день его появления (или на следующий) Кинтана потеряла свой первый молочный зуб. Сначала ей показалось, что зуб шатается. Потеребила — он зашатался сильнее. Я попыталась вспомнить, что делали в подобных случаях взрослые, когда я была маленькой. Перед глазами всплыла картинка: мать берет кусок нитки, привязывает один конец к моему зубу, другой — к дверной ручке и резко захлопывает дверь. Я попробовала проделать нечто подобное с Кинтаной. Зуб ни с места. Кинтана в рев. Я схватила ключи от машины, позвала Тони: хватит экспериментов, необходима срочная квалифицированная медицинская помощь. Надо как можно скорее доставить Кью в медицинский центр Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе в тридцати с чем-то милях от дома. Тони, выросший в окружении трех родных и целой оравы двоюродных братьев и сестер, долго, но безуспешно уговаривал меня, что ехать в больницу из-за такой ерунды вряд ли стоит. «Дайте-ка я попробую», — сказал он наконец. Полез пальцами Кинтане в рот и вытащил зуб.
Когда пришло время второго зуба, она вытащила его сама. Мне не доверила.
Неужели дело было во мне? Неужели дело всегда было во мне?
В записке, которую Тони прислал в одном конверте со снимками несколько месяцев назад, говорится, что в каждом из этих фото он ясно видит ту или иную черту характера Кинтаны. На одних она грустная, взгляд больших глаз устремлен прямо в объектив. На других — дерзкая, словно бросающая фотографу вызов. Вот прикрывает рукой рот. А вот намеренно прячет глаза под низко надвинутой панамой в горошек. Вот шагает вдоль берега по кромке волны. А вот закусила губу, повиснув на ветке олеандра.
Несколько снимков мне знакомы.
Копия одного из них (где она в кашемировом свитере с высоким горлом, который я привезла из Лондона) стоит в рамке на моем рабочем столе в Нью-Йорке.
На том же рабочем столе в Нью-Йорке стоит и другая фотография — эту она сделала сама в рождественский вечер на Барбадосе: валуны перед арендованным нами домом, отмель, барашки прилива. Я хорошо помню это Рождество. Мы прилетели на Барбадос ночью. Она сразу юркнула в постель, а я еще посидела на открытой веранде, слушая радио и пытаясь найти цитату из Клода Леви-Стросса[13], которая вроде бы встречалась мне в Tristes Tropiques[14], но которую я так и не нашла: «Кто сказал, что тропики — яркий мир экзотики? На самом деле они безнадежно устарели». Она уже легла, когда по радио начался выпуск новостей: пока мы летели на Барбадос, США оккупировали Панаму. Едва рассвело, я разбудила ее с этой важной, на мой взгляд, информацией. Она натянула одеяло на голову, давая понять, что разговор ей неинтересен. Со мной такие штуки не проходят. «Да я вчера еще знала, что мы ночью войдем в Панаму», — сказала она. Я спросила, как она могла «вчера еще» знать, что мы ночью «войдем» в Панаму. «Вчера все наши фотографы пришли за аккредитацией, — сказала она, — освещать вторжение в Панаму». В ту пору Кью работала в фото-агентстве SIPA-Press. Она снова зарылась лицом в подушку. Я не стала спрашивать, почему ей не пришло в голову рассказать мне о предстоящем вторжении в Панаму во время нашего пятичасового перелета. «Маме и папе, — написано на фотографии. — Попробуйте узнать наш райский уголок на берегу моря, если сможете. Люблю-целую, Кью».
Она вчера еще знала, что мы ночью войдем в Панаму.
Кто сказал, что тропики — яркий мир экзотики? На самом деле они безнадежно устарели.
Попробуйте узнать наш райский уголок на берегу моря, если сможете.
Даже на тех фотографиях из Малибу, которые вижу впервые, мгновенно отыскиваю знакомые предметы: стул, выполнявший функцию журнального столика в гостиной; столовый нож «Крафтсман», доставшийся мне от матери; нож лежит на столе, который все домашние называли «стол тети Кейт»; деревянные, с прямыми спинками стулья фирмы «Хичкок»[15] — подарок свекрови (перед отправкой она их отреставрировала, выкрасив черным с позолотой).
Узнаю ветку олеандра, на которой раскачивается Кинтана; узнаю абрис берега, по кромке которого она идет, разбрызгивая волну.
Конечно, узнаю одежду.
Довольно долго я видела ее ежедневно, стирала, развешивала на веревке на улице перед окнами моего рабочего кабинета.
Написала две книги, глядя, как на веревке сохнет ее одежда.
Почисти зубы, расчеши волосы, не шуми — я работаю.
Так начинался список «Маминых наставлений», который она однажды прикрепила на стене гаража, — все, что осталось от «понарошечного клуба», затеянного, впрочем, со всей серьезностью вместе с дочерью одного из наших соседей.
Что явилось открытием, проступило на снимках, но оставалось незамеченным в ту пору, когда они были сделаны, — поразительное сочетание сосредоточенности и беспечности, молниеносные смены настроений.
Как я могла просмотреть в ней то, что было так очевидно?
Или я не читала стихотворения, которое в тот год она принесла домой из школы, расположенной на склоне крутого холма? Школы, в которую она ходила в форменном сарафане из шотландки, неся в руках синюю коробочку с ланчем? Школы, в которую Джон провожал ее каждое утро, смотрел вслед и думал, что ничего прекраснее в жизни не видел?
«Мир» называется это стихотворение, написанное неровным детским почерком, и в каждой из тщательно выведенных печатных букв я вижу старательность, донкихотскую одержимость, без которых никогда бы не уместить этих строк на узкой полоске ватмана четырнадцать дюймов в длину и только два — в ширину. Неровный детский почерк теперь каждый день перед моими глазами — узкий лист ватмана висит в раме на стене за кухней нью-йоркской квартиры в компании других уцелевших реликвий того времени: страницы со стихотворением Карла Шапиро «Калифорнийская зима», вырванной из «Нью-Йоркера»; страницы со стихотворением Пабло Неруды «Определенное утомление», напечатанной мной на одной из бесчисленных машинок «Ройал», доставшихся отцу в придачу к купленным им на государственной распродаже нескольким помещениям солдатских столовых, пожарной каланче и армейскому джипу цвета хаки, на котором я училась водить; открытки из Боготы, которую мы с Джоном отправили Кинтане в Малибу; фотографией кофейного столика в гостиной нашего дома на берегу океана (судя по оплывшим свечам, ужин недавно закончился, и в серебряных кувшинчиках свежая сантолина); размноженным на мимеографе уведомлением пожарного округа Топанга — Лас-Вирдженс, разъясняющем жителям округа, что делать в случае, «когда надвигается пожар».
Прошу заметить: не «если надвигается пожар».
А когда.
В уведомлении пожарного округа Топанга — Лас-Вирдженс речь шла совсем не о тех пожарах, которые большинство людей представляют себе, когда слышат словосочетание «пожары кустарника» (немного дыма и мелкие язычки пламени); в уведомлении пожарного округа Топанга — Лас-Вирдженс речь шла о пожарах, наступающих двенадцатифутовыми сполохами двадцатимильным фронтом, набирающих силу по мере движения и уничтожающих все на своем пути.
Местность, в которой мы жили, не прощала ошибок. Вспомните отвесный обрыв и поиски нужного поворота в тумане.
А теперь подшейте к делу и стихотворение «Мир», узкую полоску ватмана, на которой оно сохранилось, тщательно выписанные строки, загородившие в раме часть мимеографического уведомления пожарного округа Топанга — Лас-Вирдженс. Поскольку теперь уже никогда не узнать, что в нем сделано осознанно, а что случайно, привожу здесь текст стихотворения в авторской разбивке на строфы, сохраняя и единственную орфографическую ошибку.
МИР
У мира Нет ничего Кроме утра И ночи Нет ни Дня ни обеда Поэтому мир Безлюдин и нищ. Это вроде Как ос Тров на Котором Всего три дома В них Живут семьи по 2, 1, 2 человека В каждомА 2, 1, 2 получается Только 5 человек На этом Острове.
Действительно, на участке берега, где мы жили, на нашем собственном «вроде как острове», стояло «всего три дома», или (вношу уточнение!) всего три дома, обитаемых круглый год. Один из них принадлежал Дику Мору — кинооператору, который в промежутках между съемками жил там с двумя дочерьми, Мариной и Титой. Тита Мор — та самая девочка, с которой Кинтана открыла «понарошечный клуб», ознаменованный появлением «Маминых наставлений» на стене гаража. Тита и Кинтана также создали частное предприятие («мыловаренную фабрику», как они его называли), цель которого состояла в переплавке всего нашего запаса мыла «Ай. Магнин» с ароматом гардении (я выписывала его по почте большими партиями) и выпуске мыла собственного изготовления с последующей продажей оного прохожим на пляже. Поскольку часы торговли совпадали со временем прилива, а прилив отрезал пляж от остального берега, прохожие на пляже были явлением редким, что позволило мне со временем скупить все мое мыло обратно, правда, уже не в виде изящных эллипсов цвета слоновой кости, а в виде серых бесформенных комков. О числе обитателей остальных домов судить не берусь, но в нашем, если меня спросить, жили не «2, 1, 2 человека», а «3 человека».