Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 7 2008)
Курево у нас было постоянно. Добывали как-то. Курили по очереди — один затягивается, четверо работают вертолетами — крутят кители над головой что есть мочи, чтобы вентилировать камеру. Курили только по ночам. Караульные в это время не свирепствовали. Начгуба нет, начкар спит, а им без разницы, в общем-то, курим мы или нет. Потому что с поста любой из них также запросто мог отправиться в камеру. И тогда курить втихушку придется уже ему.
Как это происходило потом со мной на тверской губе. Сорок один караул за восемь месяцев, то в караулке, то в камере попеременно. Тамошний начгуб, капитан Железняков, страшный человек, постоянно находил где-нибудь под плинтусом бычок десятилетней давности, после чего я получал выговор, сдавал своему лейтёхе автомат, ремень и шнурки, смотрел, как все это вместе с повеселевшим караулом грузится в “Урал”, и шел в
камеру.
Но посадить меня больше чем на сутки Железняков не мог. Поскольку я был единственным сержантом во всем дивизионе, то ровно через сутки приезжал мой лейтёха с погрустневшим караулом, меня выводили из камеры, вручали автомат, шнурки и ремень, я становился в строй, докладывал свои обязанности и шел в караулку следить за чистотой и порядком.
Так и служили — то сидели, то сторожили.
Поэтому договориться всегда можно: и “арестант”, и “часовой” — понятия такие же условные, как и “срок”, и “освобождение”. Сегодня ты по эту сторону решетки, завтра — по ту.
Кроме того, в этом уставняке мы чувствовали какое-то внутреннее превосходство над караулом. У них была власть, но не было воли. У нас же через пару-тройку дней начинала появляться воля и здоровый пофигизм. Арест в армии всегда повышает неофициальный статус солдата: Россия — страна сидевшая, армия у нас живет по тем же законам, что и зона, и любая кича всегда только в плюс. В авторитете не тот, кто соблюдает закон, а тот, кто его нарушает. Те же, кто парился в одиночках, считались вообще чем-то вроде приблатненных. Их давили сильнее, чем остальных, но только с одной целью — посмотреть, сколько они выдержат, убедиться, что выдержат они всё, и тем самым еще раз подтвердить их авторитет. Именно ломать задачи уже не ставилось. Во-вторых, многие из нас тоже были далеко не ангелы, сидели за дело, и развести или надавить психологически тоже умели. И в-третьих, многие из нас прошли то, что этим ребятам в рафинированной московской армии и не снилось.
Но в этой уставщине оказался и огромный минус — сержантов не выводили на работы. Работа для арестованного не наказание, как может показаться, а привилегия. Свобода. На работы рвались — хоть куда, хоть на кухню помои таскать. Потому что там можно было покурить. Попить чайку. Потрепаться. Просто побыть без надзора. Ходить, не закладывая руки за спину, и не тыкаться лицом в стену при каждом встречном. После камеры пять на четыре кухня кажется дивизионным плацем.
Впрочем, пару раз на прогулку нас все же выводили. В тот самый обезьянник на улице.
Все познается в сравнении. В первый день эта клетка показалась мне концлагерем. Когда же нас вывели сюда примерно через неделю, то это был рай. Ранняя осень, над головой синее небо, хоть и забранное вязаными прутьями, по которым ходил часовой с автоматом, но мы не смотрели на подковки на его кирзачах, мы вообще не замечали его, видели лишь небо, облака, свежесть. Ходили по кругу, руки за спину, и дышали, дышали, дышали этой призрачностью свободы.
— Ладно... — Следователь убрал левое постановление о моем задержании в портфель. Портфель был кожаным, времен Советского Союза, с двумя уродливыми замками на широких ремнях.
Точно такой же портфель был и у моего отца. Он постоянно ходил с ним на работу, хотя носить ему в портфеле было вроде бы нечего — отец работал на секретном заводе и никаких документов брать с собой просто не мог. Он был инженером, строил штанги-держатели для ракет. Незадолго до смерти его повысили до главного инженера. Последним его проектом была штанга-держатель для “Бурана”.
Но все на хрен развалилось, “Буран” поднялся в космос один раз, после чего его оттащили в Парк Горького и устроили в нем пивняк. Байконур оказался в другой стране. Все, кто работал на космос, вмиг сделались нищими. Перспектив никаких. Отец запил и спился очень быстро — он и умер от этого. Воровать или торговать он не смог. Даже и не пытался — не был приспособлен к этому совершенно.
Все, что от него осталось, — это фотографии Байконура с огромным полем красных маков перед стартовой площадкой, медаль за “Буран” с личной подписью Михаила Горбачева да вкус маленьких казахских дынек, которые он каждый раз привозил из командировки.
— Что мне теперь будет?
— Тюрьма тебе будет. Надолго.
В этой камере, где проводились допросы, ощущение работающей машины было как никогда острым. В армии твоей судьбой распоряжаются десятки, даже сотни человек. Ты не принадлежишь себе. За тебя определяют, где жить, во что одеваться, что есть и как существовать вообще. В моем случае вся эта машина была направлена только на то, чтобы додавить меня.
Голодуха в болотах на Урале. При минус тридцати влажность там стопроцентная. Гнили все. Гной с кровью тек по ногам в кирзачи кусками.
Концлагерь в Моздоке. Ночные избиения. Провода на пальцы. Выжигание звезд на кистях. Переломанные зубы. Героин. Воровство и продажа оружия. Безумие.
Чечня. Предательство. Бойня. Мясокомбинат.
Смерть отца. Дизуха. Смерть бабушки — сына она пережила всего на два месяца. Инвалидность другой — чтобы заработать денег и откупить внука от войны, она пошла по электричкам, торговала шоколадками, но заработала только инсульт. Потерянность мамы — она ездила ко мне два раза.
Теперь тюрьма вот.
Спасибо тебе, Родина.
Были, конечно, и исключения. И та молодая красивая женщина-врач в военкомате, которая отправила меня на обследование, — хотела, чтобы я откосил. Она передвинула меня по шкале времени на полгода, а для войны это много, и я ушел в армию не со своим призывом и пропустил Бамут. Потом майор, который положил на взлетке в Моздоке мое дело в отдельную стопку, — он не желал мне добра, просто не глядя выбрал папку из полутора тысяч таких же, но я в числе еще десятерых человек
остался в Моздоке, а Вовка и Кисель улетели этим же днем. Я хотел быть с ними, просил майора меня отправить, но он оказался неумолим. И я пропустил май 96-го. Потом старшина дважды пробивал мне отпуск. Потом заболел отец. Потом он умер. И в августе я не попал в бойню.
Эти люди провели меня по жизни, как по минному полю, и я оказался живой, хотя этого быть не должно. Видит бог, я ни разу не косил, не юлил, не отвиливал. Приказывали — ехал, приказывали — шел, приказывали — служил. Судьба сама выводила меня из войны.
Но система упорно и уверенно исправляла эти ошибки судьбы. Словно прошел через минное поле — все, вырвался, выжил, — но на краю стоят комендант со следователем и багром, чтобы самим не подорваться, заталкивают тебя обратно на мины — давай, парень, звездуй, это твой долг. Тебе нельзя жить. Не имеешь права. Служи. И по возможности подыхай.
Этот капитан в окошке — какая ему разница, поставил печать и забыл. Все, я уже на войне.
Нет, изловил дезертира.
Коменданту какая разница — восемнадцатилетний сопляк. Не косит, не просится ближе к дому, едет обратно. Армии сильно поплохеет из-за моих десяти дней? Ведь мог же не сажать.
Нет. Посадил. Прикрыл задницу.
Следак этот. Клепа. Восстановил справедливость. Соблюл закон. Покарал преступника. Укатал пацана в кутузку.
Теперь еще и три года дисбата. А потом еще и свой год дослуживать — срок отсидки в срок службы не входит. Итого четыре.
Главное — за что? За десяток лишних дней жизни?
Следователь снова залез в портфель, протянул пустой лист:
— На, пиши…
— Что?
— Явку с повинной.
— Я не являлся с повинной. Я не лыжник. Отпустите меня, товарищ капитан? И я уеду. Сегодня же…
— Пиши, пиши. Так всем лучше будет. И тебе тоже. Пиши… Я, Бабченко Аркадий Аркадьевич, 1977 года рождения, старший сержант, от службы в армии не уклоняюсь и готов продолжить службу в любой точке России… в любой точке России.
Фразу про “любую точку” Клепа повторил дважды, сделав интонационное ударение на слове “любой”.
Я написал все, что он хотел. Поставил подпись, дату. Протянул ему листок.