Журнал «Новый мир» - Новый мир. № 1, 2004
— Я — язычница. Преподаю языки.
Преподавателем она была бесподобным, с какой-то особой методикой, необыкновенно привлекательной для детей и чрезвычайно эффективной для взрослых. Предпочитала она занятия с детьми, хотя всю жизнь работала в институте и писала сухие и малоинтересные учебники.
Обычно для домашних занятий она составляла группу из двух-трех детей, часто неровного возраста, так как любила, чтобы братья и сестры занимались вместе. Именно так было когда-то в ее родительском доме — из экономии приглашали одного учителя на всех.
Первый урок французского с маленькими детьми она начинала с того, что сообщала, как будет по-французски «пбисать», «какать» и «блевать», то есть с тех самых слов, произносить которые в хороших домах было не принято. С первого же дня французский язык превращался в некое подобие тайного языка посвященных. Особенно объединял учеников французский рождественский спектакль, который в течение всего года готовила с ними Елизавета Ивановна. Этот спектакль по жанру был скорее не домашним, а подпольным: российская власть, всегда влезающая в самые печенки обывателям, в те срединные послевоенные годы так же решительно искореняла христианство, как в предшествующие и последующие насаждала. Елизавета Ивановна своими рождественскими спектаклями проявляла врожденную независимость и почтение к культурным традициям.
Шурик в этом спектакле переиграл все роли. Первая, младенца Христа, обычно обозначаемого завернутой в старое коричневое одеяло куклой, досталась ему в трехмесячном возрасте. В последнем спектакле, сыгранном за полгода до смерти бабушки, он изображал старого Жозефа и, к восторгу волхвов, пастухов и осляти, смешно перевирал роль.
Занятия всегда проходили на квартире Елизаветы Ивановны, и Шурик, даже если бы и не обладал хорошими способностями, был обречен выучить язык: комната в Камергерском переулке была хоть и очень большая, но одна-единственная. Деваться было некуда — и он бесконечно выслушивал одни и те же уроки первого, второго и третьего года обучения. К семи годам он легко говорил по-французски и в более зрелом возрасте даже и вспомнить не мог, когда же он этот язык изучил. «Noёl, Noёl…» был ему роднее, чем «В лесу родилась елочка…».
Когда он пошел в школу, бабушка начала заниматься с ним немецким, который он воспринимал как иностранный, в отличие от французского, и занятия его шли как нельзя лучше. Учился он в школе хорошо, после школы играл во дворе в футбол, слегка занимался спортом и даже, к великому страху матери, ходил в боксерскую секцию, но никаких особенных интересов у него не проявлялось. Чуть ли не до четырнадцати лет любимым его вечерним времяпрепровождением было домашнее чтение вслух. Разумеется, читала бабушка. Читала она прекрасно, выразительно и просто, он же, лежа на диване рядом с уютной бабушкой, продремал всего Гоголя, Чехова и столь любимого Елизаветой Ивановной Толстого. А потом и Виктора Гюго, Бальзака и Флобера. Такой уж был у Елизаветы Ивановны вкус.
Мать тоже вносила свой вклад в воспитание: водила его на все хорошие спектакли, даже на редкие гастрольные, — так он маленьким мальчиком видел великого Пола Скофилда в роли Гамлета, о чем, без сомнения, забыл бы, если бы Вера Александровна ему время от времени об этом не напоминала. И, разумеется, лучшие елки столицы — в Доме актера, в ВТО, в Доме кино. Словом, счастливое детство…
5Мама и бабушка, два ширококрылых ангела, стояли всегда ошую и одесную. Ангелы эти были не бесплотны и не бесполы, а ощутимо женственны, и с самого раннего возраста у Шурика выработалось неосознанное чувство, что и само добро есть начало женское, находящееся вовне и окружающее его, стоящего в центре. Две женщины от самого его рождения прикрывали его собой, изредка касались ладонями его лба — не горит ли? В их шелковых подолах он прятал лицо от неловкости или смущения, к их грудям, мягкой и податливой бабушкиной, твердой и маленькой маминой, он припадал перед сном. Эта семейная любовь не знала ни ревности, ни горечи: обе женщины любили его всеми душевными силами, служили наперегонки и не делили его, а, напротив, совместными усилиями укрепляли его нуждающийся в утверждении мир. Его искренне и дружно хвалили, поощряли, им гордились, его успехам радовались. Он отвечал им полнейшей взаимностью, и бессмысленный вопрос, которую из них он больше любит, никогда перед ним не ставили.
Тень безотцовщины, которой обе они когда-то боялись, вообще не возникла. Когда он научился говорить «мама» и «баба», ему показали фотографию, с которой покойный Левандовский посылал неопределенную улыбку, и сказали «папа». Лет семь это его вполне удовлетворяло, и только в школе он заметил некоторый семейный недочет. Спросил «где?» и получил правдивый ответ — погиб. Известно было, что папа был пианист, и Шурик привык считать, что старенькое пианино в доме и есть свидетельство отцовского былого присутствия.
Однако если для гармонического развития ребенка действительно необходимы две воспитательные силы — мужская и женская, то, вероятно, Елизавета Ивановна с ее твердым характером и внутренним спокойствием обеспечила это равновесие.
Любуясь своим рослым и ладным мальчиком, обе женщины с интересом ожидали времени, когда в его жизни появится третья — и главная. Обе были почему-то настроены на то, что их мальчик рано женится, семья пополнится, даст новые побеги. С тревожным любопытством они присматривались к Шуриковым одноклассницам, танцующим нервный и бесполый танец твист на Шуриковом дне рождения, и гадали: не эта ли…
Девочек в Шуриковом классе было гораздо больше, чем мальчиков. Шурик пользовался успехом, и на день своего рождения, шестого сентября, он пригласил чуть ли не весь класс. После лета всем хотелось пообщаться. К тому же начинался последний школьный год.
Загорелые девчонки щебетали, слишком громко смеялись и взвизгивали, мальчики не столько плясали, сколько курили на балконе. Время от времени Елизавета Ивановна или Вера Александровна бочком входила в ббольшую из комнат, собственно говоря, в бабушкину, вносила очередное блюдо и воровским взглядом цепляла девочек. Потом на кухне они немедленно обменивались впечатлениями. Обе они пришли к единому мнению, что девчонки чудовищно невоспитанны.
— Звуки как на вокзале в очереди, а интеллигентные, кажется, девочки, — вздохнула Елизавета Ивановна. Потом помолчала, поиграла кончиками морщинистых пальцев и призналась как будто нехотя: — Но какие все-таки прелестные… милые…
— Да что ты, мамочка, тебе показалось. Просто ужас какие вульгарные. Не знаю, чего ты там милого нашла, — возразила даже с некоторой горячностью Вера Александровна.
— Беленькая, в синем платье, очень мила, Таня Иванова, кажется. И восточная красавица, с персидскими бровями, тоненькая, прелесть, по-моему…
— Да что ты, мам, беленькая эта не Таня Иванова, а Гуреева, дочка Анастасии Васильевны, преподавательницы истории. У нее зубы через один растут, тоже мне прелесть, а восточная твоя красавица — не знаю, не знаю, что за красавица, у нее усы, как у городового… Ира Григорян, ты что, не помнишь ее?
— Ну ладно, ладно. Ты, Верочка, прямо как коннозаводчик. Ну а Наташа, Наташа Островская чем тебе нехороша?
— Наташа твоя, между прочим, с восьмого класса дружит с Гией Кикнадзе. — Голосок Веры неуместно зазвенел чувством личного оскорбления.
— Гия? — изумилась Елизавета Ивановна. — Такой карапуз смешной?
— Видимо, Наташа Островская так не думает…
Елизавета Ивановна кое-чего не знала, что было известно Вере Александровне. Шурик в Наташу был горячо влюблен с пятого класса, а она предпочла смешного сонного Гию, который обыкновенно был молчалив, зато, когда открывал рот, все покатывались со смеху: в остроумии ему не было равных.
Словом, бабушке девочки не нравились в массе, но каждая в отдельности казалась ей привлекательной, Вера Александровна, напротив, была убеждена, что школа Шурика чуть ли не лучшая в городе, класс прекрасный, исключительно дети интеллигентных родителей, то есть в сумме ей все нравились, зато каждая девочка в отдельности обладала отталкивающими недостатками…
А Шурику нравилось все — и в общем, и в частности. Особенно твист, которому он научился еще в прошлом году, смешной танец — как будто стягиваешь с себя прилипшую мокрую одежду. Ему нравилась и Гуреева, и Григорян, и даже Наташе Островской он простил измену, тем более что Гия был его другом. И фруктовый торт, который испекла ему бабушка, со взбитыми сливками был хорош, и особенно новый магнитофон, который ему подарили к семнадцатилетию.
К десятому классу, несмотря на опасности, таящиеся в магнитофоне, Шурик окончательно определился — решил поступать на филфак, на романо-германское отделение. Скорее всего, сработала гипнопедия…