Юрий Медведь - Исповедь добровольного импотента
– Ты чего шумишь? – услышал я насмешливый голос и приоткрыл глаза.
Рядом стоял сержант милиции. Ворот его синей рубашки был расстегнут, рукава засучены, во рту поблескивал золотой зуб.
– Тоже хочешь отведать? – вновь обратился ко мне сержант и резко развернул.
На железной двери висел голый Пудя. Его руки и ноги были связаны за спиной в единый пучок и подвешены на ручку двери. Белый и круглый живот моего друга касался бетонного пола и мелко дрожал.
– Хочешь? – переспросил сержант.
– Нет, не хочу, – честно ответил я.
Сержант втолкнул меня назад в камеру, и дверь захлопнулась.
«Может быть, это смерть приближается, – мелькнуло у меня в голове. – Ведь жизнь не может быть такой!.. Ведь жизнь… Она другая! Она же, как…»
– Как семечки – уж и блевать хочется, а бросить жалко! – закончил дядя Софрон. – Чего ты орешь-то?
– Но почему?! – воскликнул я. – Ведь счастье так возможно! Ведь оно так очевидно! Мы же всего лишь хотели любить женщину!
– Не дури, – сурово сказал дядя Софрон. – Такими вещами не шутят. Ты лучше сядь и послушай-ка мою повесть. Я, конечно, не Гоголь, но очевидное от невероятного отличать научился.
9
ПОВЕСТЬ ДЯДИ СОФРОНА
По происхождению я подкидыш.
Сорок восемь лет тому назад, рано по утру, сторож Анапского детдома имени Валерия Чкалова обнаружил на крышке почтового ящика мальчонку с не подсохшей еще пуповиной. Ну, завернул старик приплод в свежий номер газеты «Прибой» и прямо на стол директора детдома. Вот мол, распишитесь в получении.
– Как?! Что?! Откуда?!
Полный мрак.
Помарковали, помарковали, ну а что тут поделаешь-то? Надо ставить на довольствие. А так как никакой инструкции к предмету не прилагалось, директор детдома проявил инициативу и записал в ведомости – Софрон Бандероль. Слава Богу, жена его, женщина, живущая в трезвости, поразмыслила здраво и подписала к фамилии окончание «кин». Вот так и объявился на земле, закрепился и жив доселе Софрон Бандеролькин.
Далее, жил я до шестнадцати лет, как кутенок, в картонной коробке – чего бросят, тому и рад. А бывало, и вовсе ничего не бросали. Война лютовала. Известное дело, счет на миллионы человеческих жизней шел. Не до каких-то там подкидышей.
В общем, выжил я и сформировался не хуже других. А как ялда оперилась, и запищали живчики в яйцах, тут и я запел. Голосяра у меня прорезался редкостный, и песню я хорошо чувствовал. Бывало, запою и – такой на меня кураж накатит, что самому жутко становилось. Со всей округи шпана слушать стекалась.
Вскоре директор гостиницы «Черноморец» прослышал про такой мой феномен и взял к себе в ресторан филармонить. Стала у меня на кармане капуста похрустывать. Я подъелся, прифрантился, начал характер разворачивать. А тут еще один знаменитый артист из Москвы, не буду сейчас называть его фамилию, прослушал мое исполнение, обнял, скрывая слезы, и сказал:
– У вас, Софрон, трагическое бельканто! Вот вам мой адрес, приезжайте в Москву учиться!
В общем, жизнь маячила фартовая. Но, как в песне поется: «Не долго музыка играла, не долго фраер танцевал». И жизненная моя колея заложила такой вираж, что слетел я с нее враз и навсегда. А случилось следующее.
Назначили в анапский райком нового первого секретаря райкома. Мужика немолодого, с партийным стажем, при орденах и молодой жене. Тут, конечно, местная масть засуетилась и в рамках дружеской встречи организовала в «Черноморце» банкет в честь старшего товарища. Директор ресторана вызвал меня к себе в кабинет, обнародовал репертуарную политику и от себя лично добавил, что «первый» – бывший военный и любит сентимент сурового характера. Я выразил понимание и пошел готовиться.
В тот день ресторан был закрыт для посетителей. Ровно в шесть по полудню мы стояли на эстраде, как на витрине – в новеньких черных костюмах из шерстяного крепа, при бабочках и в белых перчатках.
Посередине зала – стол на сто персон! Глаза слепило хрусталем, и кишки трещали от ароматов.
Наконец дверь распахнулась, и в зал вбежал директор ресторана, а за ним, как говорится, ум, честь и совесть нашего района в полном объеме, то есть с женами и их родственниками. Впереди всех вышагивал мордастый боров в расшитой косоворотке, белых шароварах и бежевых лакированных штиблетах – «первый». Рядом – женщина. Вот тут я должен выдержать паузу и сказать только одно: это была не просто женщина, это была «Аппассионата»!
Вмиг я вспотел до ногтей и сделался лощеный, как дельфин. Смотрю на нее и чувствую, что в груди у меня что-то тоненько-тоненько задребезжало и стало расползаться по всему телу. И так от этого тремоло мне сделалось сладко, что обмяк я весь и разомлел. Плыву куда-то, ничего не соображаю.
А гости уж расселись, речами обменялись, в ладоши похлопали, стали разливать. Стало быть, официальная часть закончилась, и директор дал отмашку. Оркестр затянул «Враги сожгли родную хату». Подходит моя сильная доля, а я отсутствую – любуюсь, как Царица мелкими глотками потребляет ситро, и шелковистый ее кадык слегка вздрагивает. Оркестр проиграл вступление второй раз, и саксофонист Аркаша наступил мне на ногу. От боли я очнулся и запел. Да так натурально, будто, действительно, только что вернулся с фронта, наполовину израненный, наполовину контуженный.
Почти полушепотом провел я всю песню и только после строки «Хмелел солдат, слеза катилась…» – глаза мои сурово заблестели, и я дал полный голос.
Когда оркестр умолк, в зале воцарилась гробовая тишина. Первый обеими руками обхватил свою седую голову и поник, видно было только, как вздрагивали его могучие плечи. Бабье вовсе сопли по подолам размазали. А она, ноченька моя непроглядная, вытянулась вся, глазки прищурила и вглядывается в меня, будто это и не я стою на эстраде, а блоха какая на ногте вертухается. И так это меня зацепило! Рванул я пиджак с плеч, да как свистну «двойным дуплетом», развернулся и вдарил «Яблочко».
Эх, да что тут еще говорить – саму душу свою я вынул и швырнул к ее ногам – на, топчи, а мне лишь в радость!
Конечно, приметила она меня, не могла не приметить, потому что страсть в ней была природная, жгучая страсть. А уж коли две страсти сойдутся, тут добра не жди.
Вскоре Первый отправился с товарищами район принимать, и осталась моя Дама Пик одна в персональном доме. Но я креплюсь, держу дистанцию, хоть сам уж треть веса потерял.
И вот наконец получил я от нее знак: мол, сегодня вечером будут у меня гости из столицы, приходите петь. В назначенное время я был на месте – в доме тишина. Вдруг входит она, я только в глаза ее глянул, сразу все понял. Стою, озноб меня бьет такой, что зубы клацают.
– Что, – спрашивает, – испугался?
– Нечего мне пугаться, – говорю. – А вот насколько ты смелая, это мы сейчас опробуем!
И пошел на таран.
Ровно неделю продолжалась наша любовь. Потеряли мы и стыд, и совесть, и все прочие нормативы общественной жизни. Но признаюсь честно – не жалею! И Господь Бог меня простит, потому как сам к этому руку приложил. А на остальное мне плевать.
Плевать, что когда застукал нас ее муженек, она, подельница моя, греховодница, вдруг побледнела вся, приосанилась и, гордо глядя перед собой, выговорила:
– Товарищи, этот человек, под угрозой физической расправы, изнасиловал меня!
Плевать, что засудили меня и намотали срок на полную катушку – восемь лет строгача, за то, что полюбил сгоряча! Эх…
Урки на зоне встретили меня с энтузиазмом:
– А-а… спец по лохматым сейфам пожаловал! Ну, расскажи, «петя», как оно, на халявку-то задорней хариться?
Еще на этапе бывалые люди меня предупреждали, что статья моя гнилая, блатняк ее не любит, поэтому мигом опустить могут, если только слабину дать. Ну, я очко к стене прижал, кулаки вперед выставил и вежливо отвечаю:
– Вы меня с кем-то спутали, уважаемые! Отроду я так не назывался!
А сам думаю: надо бы успеть первому, кто сунется, зубами в глотку впиться, а то потом нечем будет!
Тут выдвинулся из их рядов самый страшный мордоворот.
– Этот бублик мой! – рычит и прет прямо на меня.
Остальные на нары попрыгали.
– Давай, Факел, насади его на каркалэс! Прочисть ему отдушину! – орут, натурально, как болельщики.
Ну, и устроил я им цирковое представление. Не успел этот ящер печной ко мне подползти, как я прыгнул на него и с лета клюнул прямо в шнобель.
Кровища фонтаном!
Эх, что тут началось. Мировая революция! Не подоспей красноперы, упразднили бы меня без суда и следствия. Но как затворы АКМов защелкали, урки все на пол попадали, а конвой меня под мышки и на конвейер.
Сутки без продыху душу мытарили – кто бил, чем били, и кто способствовал.
– Колись! – кричат, – а не то обратно в зону кинем.
Я чую – вилы! Нет, думаю, надо передышку взять – и брык с копыт. Кошу полный коматоз.
Опер пену попускал, попускал и велит меня в кандей на десять суток определить.