Галина Щербакова - Мальчик и девочка
Нет, она себе не нравится. Она вся в отца. От него у нее широкость и пространство лица, мама у нее узенькая, как иголочка. Когда девочка ее рисует, маме хватает черточек пера. А папе нужна гуашь. Она знает еще одну такую же, как сама, девочку. У папы есть еще другая семья, где он приходящий, и там он завел такую же, как она, широкоскулую. Сестра всего на три года моложе, но они так похожи, что в кафе, куда водил их папа, на них показывали пальцем. Это было отвратительно. Три вместе с папиным противных лица. С тех пор она старается не встречаться с родственницей. Девочка вычислила: сестра родилась сразу после неполноценной девочки. Папе важно было убедиться, что не он виноват в бракованной продукции, вот он и рискнул чужой женщиной, которую, видимо, было не жалко, для эксперимента. Родилось головастое нормальное существо, а вместе с ним чувство благодарности к чужой тетке, ну и затянулся узел.
Собака жмется к мальчику, принимая его за кого-то другого. Вот ведь тоже проблема подмены, когда случается этот фокус: я — не я. Ты — не ты. Когда заблуждение так сильно и плотно прикрывает суть, что люди запутываются напрочь, как в карнавале, а когда спохватываются и срывают маски, выясняется: рядом с тобой не тот. Но уже поздно. Мама рассказывает, что вышла замуж за папу назло подруге, которой папа очень нравился. Как это по-маминому — устроить пакость близкому. Папа говорит, что ничего подобного не было. Может быть, может быть… Но все равно это было в маминой голове — значит, было на самом деле. Ну и каково ей жить с подменой? Она рассказывает, что у нее тогда был другой молодой человек, военный, и если бы она не устроила свинство подруге, мальчику, возможно, и в голову не пришло бы класть на следующий год ступню на рельсы, он бы ходил весь переполненный желанием убивать чеченцев и маршировать строем, имея в папах военного. Конечно, это невозможно представить, но и возможно тоже. Эффект подмены — это почти закон природы.
Мальчик сидит долго, он не хочет возвращаться к Дине, он боится ее близости. В фильме много возбудительных сцен, и вдруг она опять возьмет его за руку. «Я же хочу этого!» — кричит он в себе, но ужас сильнее. И вдруг четко понимает: с Диной можно. Можно облизать ее губы. Можно засунуть руку под кофточку, она у нее коротенькая и не заправлена в юбку. Она ведь не любит Реторту, он проследил, как она его провожала к машине — никак. Просто шла следом и веточкой била его по спине, как бы гнала. Они не поцеловались на прощанье, и мама, следящая за парой тоже, сказала: «И с этим у нее дохлый номер». Поэтому женщину, свободную от обязательств другому, вполне можно трогать голой рукой. Но он сидит и гладит собаку, грязную и плешивую, а Дина сидит одна, и у него есть одно оправдание: она не девчонка, которую он как бы обязан развлекать присутствием, она учительница, она почти ровесница мамы, а он еще не вырос до такой степени, чтоб забыть о таких вещах. Он помнит: учительница. Гостья их дома. Мамина как бы подруга. Он гладит собаку. Он думает, что ей в жизни проще, потому что ей не надо возвращаться смотреть кино, пусть даже четвертый (шестой) раз.
Дина лежит на диване. Теперь, как бы он ни сел, он будет ее касаться. Она подтягивает тело к спинке и указывает ему место. Фильм уже катится к концу, сейчас покажут детей тех детей, которых он так любит. Эти новые дети ему не нравятся. Они, как и он, еще не дозрели, не дошли до самих себя, и мальчик печально и громко вздыхает.
И чувствует Динину руку на своей спине. Она слабо так, как в бессилии, оглаживает его от плечей до пояса. Иногда пальцы ее замирают и тихонько выстукивают какой-то текст, но тут же спохватываются и лениво волокут себя вверх-вниз, вверх-вниз. Он уже не видит кино. Он ждет постукивания, спина его — уже не его спина. Она затвердела и живет своей похотливой жизнью. И руки его, что плетью висят между колен, какие-то невероятно длинные и тоже не его. Они жаждут закинуться назад — это им запросто! — и вынуть из-за спины Дину и переложить ее к нему на колени. Руки ждут, когда она еще разок постучит. И она стучит, но руки как висели, так и висят. Потому что нельзя. Это нельзя такое огромное, больше его сильных рук, больше спины, больше той силы, которая распирает его изнутри, больше самого большего. У этого нельзя есть имя. Сла-бак. Те-ха. Он не умеет идти навстречу судьбе, он предпочитает отсидеться, делая вид, что судьбы нет и никто не стучит ему пальчиками.
— Горе ты мое! — слышит он голос Дины. — Ну повернись ко мне, несчастный. — Оказывается, он слабак — закон приказа понимает. Он поворачивается и падает прямо в эти губы, с которыми в мечтах он поступал грубо, теперь же так нежно касается их, что чувствует, как она замирает, Дина, как она затихла, когда он осторожно, смущаясь своей неловкости, прикасается своим бездарным ртом к ее фантастическим губам и понимает, что жизнь кончилась, но и началась одновременно.
— Ты не целовал девочек? — шепчет она ему в ухо.
И он не понимает смысла вопроса. Как будто так можно — касаться чьих-то других губ?
«Как прекрасно, правда!» — шепчет ему через какое-то время Дина. Он же думает совсем другое: сейчас самое время умереть, потому что лучше не будет, он отдал себя всего, без остатка, в нем одна оболочка, и надо прожить целую жизнь, чтоб наполнить ее и стать снова собой. А может, это будет уже другой человек, не он? Во всяком случае сейчас его нет, есть женщина, которая забрала у него жизнь, но это, видимо, и есть счастье?! Просто он не понимает, как она такая могла снизойти к нему? Она его целовала, она говорила ему: «Мальчик мой, мой божественный мальчик!»
Фильм кончался. Сейчас в кадре тарахтит мусоросборник с крутящимся барабаном. «Прости, фильм. Но у меня сегодня нет комка в горле от того, что ты кончился, — думает мальчик, — понимаешь, со мной случилось это. Женщина, которая лучше всех, говорит мне, что я — лучший. Ты можешь такое представить? Я пока не могу, я пуст, я полон, я мальчик, я старик, я умен, я идиот…» Да, все так… Все.
А потом был взрыв гексогена, тротила, был атомный гриб и смерть всего живого.
Была мама.
— Вон! — сказал ее голос. — Вон!
Интересно, как давно она стояла в дверях?
В огромной мятой ночнушке с полинялыми розами ткани.
— Кажется, я люблю твоего сына, — смеется Дина. — Как в старой песне. Она нечаянно нагрянет, когда ее совсем не ждешь… Прости и смирись… Он вырос, и он прекрасен.
— Вон! — повторяет мать. Но это совсем другое вон. Это уже патрон без пули, пчела без жала. Это форма без содержания. И мама понимает это и уходит как-то очень старо, чтоб не сказать по-старушечьи.
«Она сказала „люблю“, — думает мальчик, — или это мне послышалось… Послышалось… Потому что это не может быть правдой…» Но это не главная его мысль, главная — ему стыдно. Стыдно перед мамой, стыдно, что он забыл, как она близко… Любовь не побеждает стыд, она его как бы подчеркивает, обводит ярким цветом и — нате, вот вам — цветок с жгучей серединой стыда и сполохами вокруг.
— Она успокоится, — говорит Дина. — Все матери проходят через это. Она нас простит…
— Нет, — говорит мальчик. — Я ее знаю.
— Но ты ни в чем не виноват перед ней! Ни в чем!
«Это неправда», — думает он.
В голове звук мусоросборки с крутящимся барабаном. В барабане мамина линялая ночная рубашка. Кажется, он тихонько вскрикнул и зажал рот, боясь, что появится отец, но залаяла собака.
— У вас собака? — спросила Дина. — Я не знала.
— Нет, она просто пришла, — отвечает он.
— Запомни этот день, — смеется Дина. — К тебе в одну ночь пришли женщина и собака. Ты не бойся. Мать есть мать. Обычно они это не видят, но все равно узнают, догадываются. Твоя — увидела.
Дина замолчала, но это был тот самый случай, когда понимаешь, что последующее за сказанными слово перекушено с хрустом, и его не восстановить. Мальчик смотрел и ждал, но женщина не сказала ничего. Она просто его поцеловала и вышла на крыльцо. Прямо в глаза ей смотрела луна, которую Дина не любила именно за бесстыжесть соглядатайства. «Если б она говорила, она бы мне тоже выдала», — подумала Дина. Но тут в ней родился гнев на женщину, которая наступила на радость.
— Ну ладно, — говорит Дина, — подробности потом. Я пошла спать. — Она снова целует его. — Я люблю тебя.
«Ей абсолютно нестыдно перед мамой», — думает мальчик. И еще он думает, что не подготовился к случившемуся, что у него нет чувств. Он хотел Динины губы, он их воображал, но вдруг получил все сразу, так сказать, в комплекте. Здорово, конечно, но… «Так берут девчонок, — думает он. — Называется „изнасиловать“. Но это вранье. Я сам этого хотел! Сам!»
Девочка не понимает маму: почему она терпит параллельную жену. Она сказала маме: «Прогони его!» Мама дернула узеньким плечиком и ответила: «Дурацкое дело нехитрое». На этом разговор кончился. Девочка подумала, что у мамы, возможно, тоже есть параллельщик, и тут ей стало интересно размышлять именно о той женщине и том мужчине, которые неглавные в большой истории жизни. Они не записаны в паспорте, с ними не ночуют — папа всегда ночью дома. С ними не покупают стиральную машину — хотя это не факт, откуда она знает? Она подумала, что ради того, чтобы увидеть другой дом, где папа приходящий, она согласилась бы встретиться с этой дурой с квадратным лицом, но папа всегда зовет их то в цирк, то в кино, и она ему отвечает: «А пошел ты…» И мама кричит на нее за это. Хотя должна бы похвалить: дочь на ее стороне, дочь не предательница. Но когда мама делает ей замечания, некий господин вырисовывается в дымке голубой или какого она там цвета. И она думает: он все-таки есть или его нет? Но от мамы, когда она возвращается домой, никогда не пахнет ничем чужим (от папы пахнет), от мамы пахнет скукой. Такой у нее запах — холодноникакой с примесью подъездного сквозняка. Она смотрит на других мам, что возятся с рассадой или подрубают новые юбки, или качаются в гамаке, или читают детективы. Даже взять эту отвратительную училку, что живет напротив. Девочка терпеть ее не может. От ее деятельности один вред. Взяла зачем-то проволокой привязала к забору деревья, с ее подачи на территории изничтожены все укромные уголки, чтоб «не возбуждали» и «не побуждали» молодежь. Нет, такой мамы ей тоже не нужно. Пусть остается эта, какая б она ни была скучная и глупая.