Олег Павлов - Асистолия
Щемит сердце жалостью к самому себе.
Голодно, хочется еды.
Ужин еще не остыл.
Только неприступное молчание. Только с таких высот низвергались потом уж милостивые лавины слов, сметающие его душонку, а в ушах звучало и заставляло трепетать, будто являлось божество: “Я люблю одиночество! Я… Я… Я…”.
Это божество — он, человеческое его же создание, когда-то ощущал в себе каждым нервом и ревниво не хотел ни с кем делить, хоть и не охранял. Мысль, что оно могло бы принадлежать еще кому-то или еще кого-то произвести на свет, чтобы заботиться, как и о нем, любить, внушала самый сильный страх, даже возникая из какой-то темноты… так возвращался отец.
Отец приносил запах силы. Тяжелый и кислый, будто налипший. Одеколона, курева, пота. Враждебный, чужой запах — и радостное смеющееся лицо, колющее щетиной, когда тот обнимал и целовал неловко в щеку. Дом встречал своего хозяина хранившим верность покоем. И тогда комната родителей, где прятали себя, в сознании мальчика становилась то ли опасной, то ли запретной. Мужчина спешил отдохнуть. Нежился в ванной, наслаждался домашней едой… Был счастлив и доволен, шумно возвращаясь в обычную жизнь, и голос его звучал в такие дни очень громко. Раздавал подарки, отсыпался, собирал друзей, потому что хотел праздника, и каждое его возвращение из Мурманска или Владивостока отмечалось как последнее — но опять пропадал, казалось, даже навещая свою семью проездом. О нем не говорили. Становилось пусто, но проходил день, другой, и привыкали жить без него, поэтому, когда исследователь морских глубин возвращался из своих экспедиций, волновало неприятное ощущение, что в доме поселился еще один человек, и хотелось, чтобы он поскорее уехал. То, что о нем все это время не вспоминали, означало, что он жив, здоров; молчание перетекало в чувство покоя, а покой погружал в такую же вялотекущую усталость. Даже когда отсутствие его бывало не очень долгим, женщина уставала ждать мужа, заставляя себя не думать о нем, и у мальчика не хватало терпения помнить о своем отце.
В подарок сыну он привозил почти прозрачные хрупкие мумии океанских рыб, застывших в своем таинственном уродстве. Паучьи скелеты крабов. Гулкие, если поднести к уху, раковины. Изваяния кораллов — и звезды, поднятые со дна. Можно подумать, старался искупить свою вину, поэтому делал экзотические подношения… Но почему-то хотел передать сыну это, очень осмысленно, как послание… То, что мальчика удивляло и пугало… Даже пучеглазых уродин, с ядовитыми, по его же рассказам, иглами плавников… Все, что ждало своего часа, чтобы однажды будто бы ожить, поведав что-то важное, о чем молчал тогда сам отец.
Что можно было даже после его смерти потрогать руками…
Добытое со дна морского — все, что от него осталось.
Она говорила: “Папы больше нет”. И когда спустя всего несколько дней, на кладбище, мальчика подвели к могиле, он расплакался, испуганный своим открытием… Отец никуда не исчез. И вот место, где он теперь. Все, что отделяло от него, — невозможность увидеть, услышать… Не горе — обида. Что отец его больше не любил… Смутное ощущение предательства. Того, кто обманул… Но и матери, и всех. Дяди Севы. Людей, стоявших еще тесным кругом, которых с этой минуты он почему-то презирал… И людей теперь собралось совсем мало. Поминки, проводы уже в никуда. Мальчик спрятался в шкафу, где пахло отцом. Теперь этот запах — силы другой и чужой — обнимал, укрывал, хоть казался далек, едва уловим, а вещи, вещи в этом шкафу обмякли на вешалках.
И никто его не искал, все о нем забыли.
Гости разошлись. Остался лишь дядя Сева. Мама мыла посуду, пошатываясь. Вдруг разбилась тарелка, выпала из рук. И он громко рассмеялся… Мальчик подглядывал из темноты будто сквозь гулкую трубу, в конце которой мерещился яркий застывший свет и темнели две одинокие некрасивые фигуры. Потом лежал в своей кровати и боялся уснуть, один в черной комнате, не слыша ничьих голосов… Люди не живут вечно, значит, и с ним будет то же самое. Однажды он уснет и не проснется, и его зароют в землю. Этот страх для мальчика всегда был страхом потерять маму, утратить осязаемую связь с ней, начинаясь с детской тревоги… Где она? Что с ней? Но когда думал о маме, вспоминал о ней, видел ее или даже когда не видел и не думал, она жила где-то в нем самом, так ощутимо, как билось его сердце. Всего, что было с ней до его рождения, для мальчика не существовало, как если бы они с ней родились в один день. И каждую секунду, чудилось, с рождения, этот импульс посылался, как дозорный, куда-то ей навстречу и возвращался, успокоившись, но только на время, пока не раздавался снова один и тот же зов: “Мама! Мама!”.
Ребенком он засыпал, вцепляясь в ее волосы, крепко себя с ней связывая. Он звал ее, когда не мог заснуть, — и теперь не мог уйти в темноту сна. Она сама к этому приучила; но вдруг не оказалось у нее то ли желания, то ли сил услышать этот зов, подняться, прийти… Он звал в темноту, все громче и громче, а темнота делалась невыносимей, страшней, так что стены комнаты сдвинулись, будто это было дно колодца. И он кричал уже навзрыд, почти выл, запрокидывая голову, куда-то над собой, в пустоту… Но дверь комнаты отодвинулась — и в проеме мальчик уже в полусознании увидел большую сильную тень. Он верил, будто видит отца, ведь это был его дом… Нахлынули покой, слабость, тепло — и мальчик затих, больше не призывая никого к себе, чувствуя, что покоряется отцу. Тому, что сам не проронил ни слова и молча, присев рядом на кровать, взял его руку в свою, большую. Мальчик почти не видел измученными глазами в темноте его лицо. Но чувствовал спокойное дыхание — и что отец смотрит на него сквозь полумрак, в котором не исчезают лишь очертания вещей, покрытые им, будто чехлами. Он уснул… И мама утром сказала, что это был сон.
Тот мальчик, он должен был вспомнить. Нет, не странный свой сон — а когда видел своего отца в последний раз. Повзрослев, осознал, что один не простился с отцом. Даже этого дня не осталось в точно бы стертой кем-то памяти. Но зачем-то было нужно, чтобы его привезли в темную и душную от людей квартиру… И чтобы увидел могилу, кладбище, не увидев покойника, гроб, похороны… Он бы всему поверил, он бы думал, что это такая долгая-долгая экспедиция… Почему его не обманули?! Все решила она — и потом не могла ответить, зачем же осиротила, ни годом, ни даже месяцем позже… Смерть отца стала тайной, но другой, а встречи в один и тот же летний день с местом, где прятала, не отдавая, земля, — ожиданием чуда и обреченно-бессмысленной попыткой его, это ожидание, продлить. Смерть отняла у нее мужа. Но неужели ей так было легче: отнять у него отца, не оставив никаких надежд… Но каждый год в этот день мальчика приводили на кладбище. Туда, где отовсюду смотрели лишь эти портреты на надгробиях: глухонемые лица, источающие бесчувственный свет. И его, отца.
Присутствие его где-то совсем близко, в городе, это похожее на склад пристанище, делало еще больнее и бессмысленней детскую тоску. Но однажды ее сменил беспомощный ужас. Это было ответом на вопрос уже подростка, когда пришло время узнать и понять, какой же она была, его смерть… Умер в метро. Откуда-то привезли в морг — и, установив личность, сообщили о смерти. Так просто, так заурядно. Вдруг. Как будто это летело или ползло, а потом упало и осталось лежать какое-то насекомое. В этом городе. Там, где город прячется под землей, и миллионы людей, его жители, переносятся в разных направлениях по туннелям, ничего не зная друг о друге и о том, что здесь оборвалась чья-то жизнь. Пытался представить, придумывал себе… Верил, что сможет почувствовать. Схема метрополитена. Это стало так важно. Потому что сам cпускался что ни день туда, в метро, куда-то ехал, втискивался в эти вагоны, входил и выходил, пересаживался с линии на линию. Однажды только и увидел… Мальчик с белой булкой, такой сразу же повзрослевший и сильный в порыве помочь пожилой женщине, уступая ей место. Поразил этот белый хлеб в детских руках, как само добро. И это был вагон метро. Всем видениям и кошмарам в его сознании противостоял с тех пор этот мальчик с булкой. Может быть, потому что ничего не боялся? Огромное мертвое подземное царство. Одетые мрамором своих эпох станции метро… Станция. Какая? Но как она могла не знать или забыть, куда поехал в тот день ее муж? Почему, почему это ее не волновало?! И мучительно не знал ничего ни о смерти, ни о жизни отца. Когда-то пытался, но сдался и должен был осознать, что женщина, давшая ему жизнь, ничего не помнила. Порой он с ужасом чувствовал, что смерть отца освободила его… Освободила. Но для чего? Для чего?!
Вдруг раздается этот телефонный звонок…
“Здравствуй, как ты?”.
“Кто это?”.
“Ну, как мать?..”.
“Что вы говорите? Кто вам нужен?”.
Гудки… Оборвалась связь…
Проходит минута, еще одна. Телефон молчит.
Потому что этого не может быть.
Но улыбнется своей странной улыбкой, вдруг подумав: все может быть. То, чего не может быть, — это и может быть. Как будто только что явственно сказал: “Может быть, может быть…”.