Виктор Мартинович - Озеро Радости
Девочка кивает: по диагонали от Озера Сновидений.
— А где я достану лодку на Луне? — морщит лоб она.
— На Луне все передвигаются только на лодках, ведь ее поверхность — сплошь моря, заливы и озера. Видишь вон там темный мысок? Это — Залив Любви в Море Спокойствия. А с краешка, на востоке, крохотная точечка — Озеро Лета. Вот тут — Озеро Нежности, а на темной стороне — Озеро Одиночества — туда, на темную сторону, отправляются те, кто больше не хочет никого видеть.
— А что там делать, в Озере Радости?
— В нем можно купаться, в Радость можно нырять с головой с лодки, а еще можно расставить палатку, зажечь костер, устроиться в гамаке и слушать, как Радость плещется о берега.
— А много там Радости?
— Ее хватит на всех. На всех нас! Озеро — сто километров в длину!
— Это как Минское море?
— Больше. Намного больше!
Яся мечтательно молчит.
— А какая она, Радость, в этом Озере? — спрашивает она наконец.
Студиозус думает, трет себе шрам над бровью.
— Она — как кисель. Синий сладкий кисель. Ты заходишь в нее с берега, и она принимает тебя на свои ладони. Ты ложишься на спину, а над тобой — космос.
Девочка пытается представить себе, как это — скользить на спине по кисельным волнам Радости и глядеть на созвездия. Вокруг — тишина и мерцание Млечного Пути.
— Это — рай? — спрашивает она.
— Нет, — он качает головой. — Рая больше нет, в него верят лишь ортодоксы. Рай — это Бог и ангелы. Тут же — Радость. Ни боли, ни тревоги, ни страха. Радость и счастье, другой берег Печали. Я не хочу в рай. Я хочу качаться на волнах Радости и смотреть на звезды.
На прощание он говорит ей «до завтра», но, конечно, она не решается прийти к шлагбауму и попросить сводить ее на карусель. Всю неделю он снится ей в виде большого мохнатого пса, который был ее первой и самой любимой игрушкой (игрушка куда-то подевалась после маминых похорон). Пес разговаривает с ней его голосом, обнимает ее и рассказывает про рай и озера — на Луне, на Сатурне и даже на Солнце. Ровный и немного ироничный голос сообщает ее снам покой и выдавливает из них черную пустоту, к которой она за свою жизнь в санаторно-лесной успела вполне привыкнуть.
Когда через неделю, в пятницу, в двадцать один, после окончания «забора» (папа снова не приехал) Яся стучится в сторожку, вместо студиозуса оттуда выходит одетый в синюю униформу с надписью «Охрана» мужик с прокуренными усами и в очках с оловянной оправой. Он говорит, что «этат малады» уехал, а почему уехал, не знает, скорей всего — «намалацил дзенег на учобу», а может его уволила директор, и что он никому тут все равно не нравился за острый язык и «зловредный склад ума», и что он, мужик с прокуренными усами, на «вумника» в обиде за то, что тот назвал его «истуканом».
* * *Душный коридор журфака БГУ. Портреты знаменитых выпускников на стенах. Все они — не журналисты, а писатели, поэты и члены Верховного совета. У стенда «Абитуриенту на заметку» толпа. Атмосфера, как на переполненной платформе подземки, где все ждут поезда, который никогда не приедет. Или приедет, но увидят его не все. Возможно, он уже приехал и забрал лучших с собой в интимную темноту тоннеля.
Девушки модельной внешности с укладками «как на свадьбу» и купленными в райпо вечерними платьями некрасиво размазывают по щекам слезы. Юноши косят под Игги Попа, Ника Кейва и академика Вернадского. И первые, и вторые, и третьи меняются в лице при грозовых отзвуках, доносящихся отовсюду: «осенний призыв», «военкомат», «медкомиссия».
Ясина фамилия — первая в списке поступивших, хотя она провалила собеседование по профпредмету, суть вопросов которого не поняла. Рядом с ее строчкой — приписка от руки, шариковой ручкой — «выделить комн. в студ. общежитии по ул. Первомайск. — протокол засед. профкома № 20133», хотя она не просила комнату в общежитии и собирается жить дома: от Тарасова до центра Минска — двадцать минут на маршрутке.
Внезапно откуда-то из глубин коридора доносится крик: женский голос выкрикивает ее фамилию так, будто от этого зависит жизнь кричащей. Многие абитуриенты оглядываются на этот крик — фамилия сделалась в городе слишком известной.
Она проталкивается по «перрону» и подходит к звавшей — это несчастного вида методистка факультета. Она бормочет: «Ну слава богу, нашлась! Вас к телефону требуют, это срочно! Срочно!» Яся ныряет в каморку методистки, отмечает несчастный электрический чайник, запыленный фикус, желтенькие обои, жакетик, от которого пахнет восьмидесятыми и старой девой, принимает трубку из ее рук и вслушивается в тишину на том конце провода.
— Здравствуйте. С вами сейчас будет говорить Сергей Юрьевич, — торжественно объявляет трубка голосом, в котором больше металла, чем женственности.
Сразу вслед за этим — голос отца:
— Ну привет… — Звучит так, будто он начал говорить и отвлекся на что-то, он так часто делает, общаясь с людьми.
— Привет, — пожимает она плечами.
— Мне тут… э… позвонил ректор ваш и сказал, что ты оказала ему честь, решив поступить в БГУ. — Пауза. Видно, Яся должна здесь начать что-то говорить, но она не знает, что. И ей не хочется. — Это правда? — спрашивает папа.
— Да. Правда, — снова пожимает плечами Яся.
— Ну, я рад, что ты поступила. — Последнее звучит как шутка. И он действительно смеется, добавив: — На бесплатное! С именной стипендией, как мне обещали!
Яся молчит. Она не знает, что говорить.
— Одного я как-то не понял, доча. — Слово «доча» звучит очень инородно. — Выбор факультета. Ты что, правда решила поступать на этот… На журфак?
— Ну да, — аккуратно отвечает Яся. — А что?
— А что ж со мной не посоветовалась?
«Потому что я не видела тебя два месяца, дорогой мой. А когда скреблась — даже не стучалась — скреблась, чтобы не слишком потревожить тебя и твою прекрасную белую дверь в мае, чтобы поговорить о будущем, ты, не открывая мне, крикнул: “Занят!” Крикнул как служанке, как кошке, так что же ты теперь хочешь?» — вот так нужно было ответить. Но так отвечать ему она разучилась. Да что там — никогда не умела она так отвечать своему отцу. Кажется, всего несколько человек во всей стране могли с ним так поговорить.
И она начинает униженно мямлить, отмечая, как ползет в сторону ее дикция, как сплющивается она под его властными, вескими репликами, как теряет остроту и резкость:
— Ну не знаю, пап. Это… Не получилось у меня как-то.
— Что же, давай мы тебя перекинем задником на какой-нибудь приличный факультет. Международные отношения подойдут? Будешь у нас дипломатом!
«Ага, дипломатом! И уеду далеко-далеко, на Огненную Землю, на мыс Горн, чтобы не напоминать тебе ни о себе, ни о маме, ни о флигеле, ни о той игрушке, большом мохнатом псе, которого ты мне подарил, а потом выкинул на помойку, вместе со мной», — продолжает она грубить папе, не раскрывая рта. Потом делает глубокий вдох и униженно выводит:
— Папочка, я все же осталась бы на журфаке, ладно?
— Но почему? Объясни! Зачем ты себе выбрала эту профессию? — наседает он.
Она вздыхает и формулирует, медленно и вдумчиво:
— Я хочу, наверное, жалеть тех, кого больше некому жалеть. И… защищать их.
— Тогда иди в солдаты. Или в Робин Гуды, — пытается он пошутить.
Яся протягивает трубку методистке, и та кладет ее на старенький аппарат — советская пластмасса цвета слоновой кости, трогательный диск с циферками. Яся находит чудовищное несоответствие в том, что голоса таких важных и влиятельных людей, как Сергей Юрьевич, могут передаваться всяким дребезжащим низкобюджетным электромеханическим хламом. С другой стороны, если бы ее каналом связи с отцом всегда был этот пахнущий проводами и изолентой телефон, а не вечнозакрытая белоснежная дверь, она разучилась бы говорить с ним не раскрывая рта гораздо раньше.
* * *— Объективность журналиста состоит во всестороннести… Всесторонности… Всосторонности… Как это сказать? Когда и к тем, и к другим… Значит… Раньше, еще совсем недавно, дорогие мои студенты, была партия, хотя вы этого можете и не помнить. Как она говорила, так и было объективно. Когда я работал на XIX съезде КПСС… Ну, это… А теперь у нас демократия и свобода слова… И объективность должна быть всесторонной. Всесторонней…
Большинство лекторов на факультете похожи на постаревшего Дмитрия Пригова, который перестал писать стихи, купил себе галстук и научил жену его завязывать. От них пахнет столовой, на переменах они шуршат пакетиками в портфелях и извлекают беляши, которые стыдливо поедают, словно бурундучки.
Яся уже поняла все про «всосторонность», она тайком пишет коротенькие эссе — про человека, который приручил чайку и научил ее говорить, про чудака, который ночует на раскаленных за день жестяных крышах, про тайны троллейбусных депо, про крохотных человечков, живущих в саксофоне у уличного музыканта — все это слишком трогательно, чтобы такое публиковать, да и как она сунется в журналы, с ее фамилией? Кроме того, ее писанина совершенно не всесторонна и даже не всестороння.