Анатолий Кузнецов - Огонь
Сам Виктор Белоцерковский иногда позорно пасовал перед ней в спорах, она была единственной, чью правоту он соглашался признать, конечно, только если уж очень она его к стенке припрёт неотразимым аргументом.
Женькино присутствие неизменно возбуждало и вдохновляло всех остальных. И когда она мчалась по посёлку впереди всех на своём мужском велосипеде — в лихих истрёпанных брюках, в полосатой блузчонке, напоминающей тельняшку, с развевающимися по ветру патлами, а за ней усердно жали на педали целых пятеро рыцарей, это была картина.
Стоит ли добавлять, что все пятеро, кто по уши, кто по ноздри, кто по гроб жизни, были в неё влюблены, за что её и ненавидела половина девчонок класса.
Кто-то сказал за спиной Павла:
— Споём, что ли, русскую народную кирпичную?…
Два голоса затянули было что-то непонятное, но, не получив поддержки, скисли. А трамвай всё тарахтел, дребезжал, и люди как-то утряслись, каждый нашёл себе естественное положение, Павла перестали впрессовывать в стену, так что он покрутился, как винт, оказался лицом к окну, продышал во льду оконце и посмотрел.
Снежная равнина тянулась до горизонта, по ней шагали опоры высоковольтной линии. Одноколейка порой ныряла в такие сугробы, что они достигали окон, и трамвай шёл, как по тоннелю.
Голоса вокруг гипнотически зудели, равномерное попрыгивание колёс по стыкам убаюкивало, а дырка, которую Павел продышал, моментально покрылась тонкими узорами, похожими на листья ископаемых папоротников.
Павел прикрыл глаза — и снова нахлынуло…
— Вы тёмные, жалкие, беспросветные люди! Ослы! Человек, не понимающий новейших стихов и музыки, не может считаться полноценным человеком, ибо он невежда! Если ты говоришь: «Не понимаю», — то только из-за твоего невежества, необразованности и духовной лени, да, духовной лени!
— Было бы чего понимать! Кривлянье!
— Мальчики, мальчики! Я понимаю, когда в музыке красота, душа, мелодия. Моцарт, Бах, Чайковский — я это понимаю. Но то, что мы сейчас слышали, — это же ужас!
— Правильно! С жиру бесятся. Уродство!
— Когда Бизе написал «Кармен», она провалилась, все говорили: «Уродство!» Когда появился Скрябин, кричали, что это конец музыки. Джаз был воспринят многими как ужасная, уродливая «музыка толстых», по определению Горького.
— Всё равно джаз — у-род-ство!
— Нет, неверно, надо разделять: смотря какой джаз.
— Вон Федька не любит джаз. Федька, что ты всё молчишь? Скажи веское слово: ты любишь джаз?
— Да ну… Пускай. Бывает ничего себе… Я вообще песни люблю.
— Дайте слово Пашке.
— Товарищи! Я согласен с Витькой. Мы все дико некультурны. Я думаю, что для того, чтоб отвергать, надо сперва знать.
— Правильно! Правильно!
— Товарищи, товарищи! Дайте докончить… Черти, кто поджёг покрывало?! Гасите скорее!… Я говорю: а почему обязательно надо противопоставлять? Народные песни прекрасны. Симфония, и симфоджаз, и джаз — у меня один критерий: чтобы это было талантливо!
— Это всеядность, плюгавая бесхребетность, вот что я вам скажу, мальчики. И вообще выше Чайковского нет никого!
— Нет, Пашка прав, а ты, старушка, ослица. И все вы ослы, вы мне надоели. Уши длинные, а не слышите. Я выключаю. Хватит метать бисер.
— Слышь, а как я тебе врежу! Так сказать, по нашему, по-простому. С позиций упомянутого осла!
— Тише, тише! Ну, Бетховен, ну, Шостакович, пущай. А в рыло-то зачем? Поставь, будь друг, Бунчикова, где он тут у тебя? Или Шульженко.
«Это поразительно, — думал Павел, — какие мы уже тогда были разные. Чертовски интересно, кто же куда за эти годы ушёл. Следы можно разыскать, узнать. Наибольшая вероятность встретить Фёдора Иванова, а он, может, знает об остальных…»
Пошевелив локтями, он ощутил достаточное пространство, чтобы достать из одного кармана записную книжку, а из другого ручку, и принялся суммировать в сжатую схему основные черты участников споров в «гнезде».
К очерку это не имело никакого отношения, но было нужно лично ему самому. Он сделал попытку предсказать: кто кем является теперь?
Кое-как, косо-криво, но разборчиво (а опыт у него был, приходилось постоянно записывать и в кузове грузовика, и на штормующем сейнере, и в кромешной темноте) соорудил следующее подобие ведомости:
Табличка предназначалась только «для себя», для проверки своих способностей разбираться в людях. По той же самой логике жизни шансы попасть пальцем в небо были: пять к пяти.
Существует странная, какая-то злая закономерность, когда подающие надежды молодые люди далеко не всегда эти надежды оправдывают. Подчас из вундеркиндов вырастают серые, беспомощные личности, из недоумков — вдруг гении.
Хотя и многие вундеркинды выросли в гениев, хотя и большинство недоумков так и осталось недоумками.
Иной в юности гремит, блестяще идёт в институт, там все ему прочат великое будущее… И вдруг хлоп! Исчез, как сквозь землю провалился. И забыли, что такой-то гремел!… Лишь случайно можно обнаружить его где-нибудь за столом, в тихом скромном углу, с девяти до шести с часовым обеденным перерывом: он уже ни на что не претендует, не будоражит умы, не горит. Выгорел.
Существует категория людей с коротким запалом, которого хватает лишь, чтобы с блеском готовиться, а придёт пора действовать, ради которой-то и была подготовка, весь этот сыр-бор и блеск, они выгорели…
Обидная картина. Уверенно предсказать будущее человека в наш кибернетический век всё так же невозможно, как и при скифах.
…Кондукторша закричала:
— Комбинат, конечная! — И Павел вместе со всеми повалился вперёд, так бурно трамвай затормозил.
Он выбрался из вагона. Оторопело огляделся. В первые секунды ему показалось, что он напутал и приехал не туда.
Он ничего не узнал.
Глава 3
Во времена детства Павла завод представлял собой скопление мрачных, закопчённых зданий красного кирпича, внутри которых не прекращался гул, звон и стук, и среди них небольшая, дряхлая домна, сильно дымившая, а по ночам озарявшая небо красными отблесками.
Вокруг раскинулся беспорядочный посёлок — невероятные домишки, сарайчики, облупленные бараки, мусорные свалки. В порядке борьбы с этим хаосом тогда была проложена первая настоящая улица, названная Советской; её от начала до конца застроили прекрасными двухэтажными домами с острыми крышами, античными портиками и множеством алебастровых украшений.
Дома эти казались тогда фантастически красивыми, богатыми — прямо прообраз города будущего, хотя строились медленно, стоили дорого, и получить в них квартиру считалось делом тоже фантастическим: в каждом было всего восемь квартир.
Озираясь и всё ещё подозревая, что заехал не туда, Павел рассмотрел наконец красные кирпичные цехи, знакомые с детства, но, бог ты мой, какие же они были крохотные, совсем потерялись, словно какие-то подсобные хибарки в циклопическом новом заводе!
Огромнейшие цехи, такие длинные, что не всегда можно видеть, где они кончаются, закрыли серыми кубами территорию до самого горизонта. Неизвестно, куда пропала речка, склоны и вообще что-либо от естественной природы. Сплошные громады, переплетения металлических конструкций, целые зенитные батареи труб всех диаметров и мастей. Над всем возвышались три домны с обоймами кауперов — одна пониже, дымящая, другая повыше, тоже дымящая, а третья такой невероятной высоты, что Павлу пришлось задрать голову и придержать шапку. Третья домна не дымила; он сразу узнал в ней крупнейший в мире гигант, потому что не узнать было невозможно.
Они закрывали собою полнеба, эти домны с непрерывно работающими подъёмными механизмами, оплетённые коленчатыми трубопроводами, напоминающими сочленения рыцарских доспехов, с всякими ажурными мостиками, лесенками, галереями.
Всё это глухо гудело, грохотало так, что казалось, дрожит сама земля, временами раздавался оглушительный лязг, свистки паровозов, тревожные звонки кранов, клокочущее змеиное шипение…
И всё дымило.
В безветренном морозном воздухе поднимались к небу дымы — серые, чёрные, бурые, оранжевые, желтоватые, голубоватые, ослепительно белые. Одни поднимались прозрачными пеленами, как испарения, другие вулканически извергались адскими клубами, третьи тонко струились дымком оставленной в пепельнице сигареты, а четвёртые можно было заметить лишь по колебаниям раскалённого воздуха.
«Ого-го…» — только и подумал Павел, чувствуя, как грохот гулко отдается в груди, и по спине у него прошёл морозец.
Что же это ты соорудил, человек, да как же это ты сумел?…
Новое Косолучье потрясло Павла не менее, чем завод. Опять он ничего не узнавал. Стояли до горизонта косыми рядами многоэтажные дома, эти самые новые, типовые близнецы, отличающиеся разве лишь разноцветными балконами. Прежняя Советская потерялась и скромно съёжилась, и несовременные двухэтажные домики её выглядели приземистыми и жалкими, как выглядит какой-нибудь облупившийся купеческий особнячок рядом с упирающимся в тучи стеклянно-алюминиевым отелем.