Михаил Тарковский - Енисейские очерки
Еще бабушка рассказывала про одного поэта, который все как-то ходил-бродил, мечтал о кораблях, морях-океанах и дальних странах, а потом его взяли да и расстреляли. И прочитала начало от стихотворения Гумилева "Капитаны". Еще восхищал ее Лермонтовский "Воздушный корабль". Причем, помню, что привлекало ее даже не содержание, а вся эта сильная и таинственная морская обстановка, не зря обожала она всякие географические карты, все покупала их мне, даже принесла однажды атлас флагов, и только потом, когда она умерла, понял я какое значение книжный мир кораблей и дальних странствий имел для романтической души этой чудной и одинокой женщины, ни разу в жизни не видевшей моря.
Бабушка всю жизнь прожила одна, после развода с дедом так и не выйдя замуж. Однажды я спросил у нее, почему они развелись с дедушкой. Она сказала, что-то вроде, что любил он ее сначала, а потом перестал, полюбил другую женщину.
Однажды весной мы были с бабушкой в Ново-Иерусалиме. Не забуду того утра, синей дали, солнца, талого снега со следами полозьев, и запаха конского навоза и того, как воробьи клевали этот навоз, и как было радостно за этот навоз, что ничего не пропадает, что он такой чистый, вкусный, и что светится в нем золотистый овес. Не забуду этого синего воздуха, этого чувства дали жизни, этого полного надежды утра, когда казалось, что утро то — только узкая щелка в мощно и прекрасно открывающейся двери, что дальше все только и будет плыть в синем воздухе, под чириканье воробьев, под блеск луж, под песню жаворонка в небе… Как, куда все ушло, растряслось, растерялось? И почему только в конце жизни выясняется, что если что и осталось главного в тебе — это забытая ширь детства, это весеннее утро с бабушкой в маленьком русском городе.
2Очень часто вспоминаю тоже ушедшего уже человека, почти мне родственника, отца моего друга и напарника Анатолия — Юрия Александровича Блюме.
Ах Москва, Москва, Москва, Москва,Много ты нам горя принесла!На пеньки нас становили, раздевали и лупили,Ах зачем нас мама родила!
Семь километров Секир-Гора,Многих там зарытые тела.Буйный ветер там гуляет, мама родная не знает,Где сынок зарытый навсегда! —
на мотив Гоп-со-смыком пел, подвыпив, Юрий Александрович… Пел слабым, но выразительным голосом, старомодно, с неким беспомощным надрывам, перевывом, время от времени переходя на речитатив. Родом он был из-под Рязани, и весь его образ уходит куда-то в историю, к его предкам голландского происхождения, каким-нибудь железнодорожным и лесным инженерам, которых светлая голова вынесла их самых глубин русской жизни и которые будто из этих глубин и глядят на нас с желтых фотографий: один к одному крупные, с огромными бородами, с выражением небывалого и сдержанного достоинства на красивых и открытых лицах.
Всю взрослую жизнь провел Юрий Александрович на Таймыре, куда попал незадолго до войны и не по своей воле. Был в свое время план снабжения строящегося Норильска не по железной дороге от Дудинки, а через море по реке Пясине, так вот Юрий Александрович руководил экспедицией, разрабатывавшей фарватер для этого самого водного пути. Стал он начальником не сразу, была в нем крепкая флотская жилка, не зря поступал в мореходное училище и после написал учебник по судождению и навигации — сшитый из многих тетрадок, исписанный карандашом и изобилующий ссылками и коментариями.
На истертой обложке было написано: "Навигация или кораблеплаванье паласское и меркатерское со многих русских книг". Составил моторист-штурман Юрий Александрович Блюме, который был послан в 1937 г. в "ученье" и помогала ему в этой работе Валерия Сергеевна Щербакова. Заглавие заимствовано из рукописи по навигации, составленной в 1721 году штурманом Зиминым И.Д. и помогавшим ему купеческим приказчиком Шамординым И.И. Передалано мною применительно к себе". Перед первой страницей лежал листок, на нем было написано:
8 апреля 1918
Я видал бирюзовую гладь ДарданеллИ сапфирные волны в пассатахЯ видал, как кровавым рубином горелОкеан при полярных закатах.
Я видал изумрудный Калькутский лиманИ агат черной бездны у ГорнаИ опаловый полупрозрачный туманНад лиловым заливом Ливорно.
Я видал океан, истомленный жарой,Весь охваченный сонною негой,И видал его хмурым пустынной порой,Засыпаемый хлопьями снега.
Я видал его в страшные бури и штиль,Днем и ночью, зимою и летом,Нас связали с ним сказки исплавленных миль,Океан меня сделал поэтом.
И покуда живу, и покуда дышуОкеанский простор не забудуЕго шум, его запах я в сердце ношу,Он со мною везде и повсюду.
Говорил Юрий Александрович настоящим русским языком, был несмотря на возраст сухим, очень аккуратным, подтянутым, так я себе представлял старых капитанов — седые коротко подстриженные волосы, угольно черные брови и синие глаза. Эта флотская жилка сохранилась в нем на всю жизнь, до последних лет, когда жил он уже в средней полосе: лодка у него всегда была выкрашена, вымыта, внутри царил идеальный порядок, не то что у нас на Енисее, где в лодках постоянная рабочая грязь, песок, обязательно какой-нибудь ельчик присох и бензином воняет.
Подвыпив, Юрий Александрович запевал какие-то несусветные морские песни, в которых обязательно фигурировали капитаны, штурманы и девушки из портовых кабаков с английскими именами. Была песня про серую юбку, точнее про капитана, его черную трубку и женщину в серой юбке, кончавшаяся тем, что в капитанской каюте все лежит на стуле капитанская черная трубка, и в предутреннем свете дрожит, чуть помятая серая юбка. Когда Толя был маленький, Юрий Александрович целомудренно обрывал песню перед этим местом. Помню отдельные строки этих песен: "Аргентинская ночь хороша, Аргентинские девы так юны", или "Любовался красавицей Кло штурман Пегги с фрегат Аргентина" или "Штурман Пегги суров как всегда и любовь отдает только морю". Когда, по его мнению, он уже достаточно занимал времени у присутствующих, он допевал последний куплет и говорил твердое и громкое: " — Все!"
О тюрьме, о том как он после нее попал на Таймыр, Юрий Александрович почти не рассказывал, зато рассказывал уже про сам Таймыр, про работу и природу. Про разномастный лагерный народ, про то, у кого он чему научился, в частности лесному делу, и о том, что две самые распространенные национальские фамилии в их части Таймыра были Лаптуков и Ямкин, и что в пургу "в иголочное ушко" за ночь може надуть полный балок снега. Не любил выступления по радио сидевших людей, и никогда ни о чем не жалел. Здоровье у него было крепкое, благодаря этому он, видать, и выжил, только не осталось зубов и спина отваливалась, и еще ни к черту не годились нервы. Ходил он, чуть наклонившись, заложив согнутую руку за пояс, будто подправляя поясницу.
Несмотря на совершенно разные судьбы, что-то неуловимо роднит и бабушку и Юрия Александровича. Никогда они не жаловались на свою жизнь, никогда не пытались извлечь из нее общественную выгоду, относились к своей доле, как к своему единственному и неповторимому достоянию и не опускались до разговоров, чтобы было бы, если бы в какой-то момент жизни все сложилось бы по-другому.
…Все говорят, что надо нам в чем-о каяться, оправдываться, и никому не приходит в голову другое: а кто-нибудь хоть раз сказал русскому человеку: " Самый добрый ты, самый терпеливый и совестливый, трудолюбивый и жалостливый, самый лучший на свете"… Хотя это, пожалуй, нам, живым да нынешним, нужно, а те, прежние, это и так знали.
СЕВЕР
(рассказ)
Катю я не видел уже лет пять, а в позапрошлом году забирал девятилетноего Гришу на пол-лета к себе. В Красноярске его передали мне Катины знакомые. Из Черемшанки летели на обшарпанном АН-24 "Абакан-Хатанга" с замызганными чехлами кресел. Был сверлящий рев двигателей, и дрожь салона, по которому пассажиры, давно знающие друг друга, вольно, по-автобусному, ходили от кресла к креслу. Вскоре после взлета справа по борту в дымчато-синем тумане забрезжило матовым металлом неподвижное тело Енисея. Небольшая коренастая женщина, диспетчер отдела перевозок, по нашему разговору с Гришей догадавшись, что у нас в обрез денег, и было выписавшая квитанцию для камеры хранения, всплеснув руками, почти крикнула: "Ой! У вас денег нет? Да что же это я делаю!? Ложите так," и порвала квитанцию.
Через несколько часов полетели дальше, и снова замаячило справа полотно Енисея, но вскоре его закрыли плотные перистые облака. Когда снижались, они стремительно неслись мимо, и их твердые клочья свирепо били по вздрагивающим, покрытым испариной, крыльям. Потом в просвете белых туч неожиданно близко показался черный кедрач хребта, отчетливо просматривавшийся до каждого дерева из-за того, что везде плотно лежал снег. Потом открылась и круто оборвалась волнистая таежная даль, и понесся стальной Енисей с игрушечной рябью и редкими ярко-белыми льдинами, а когда сели на полосу, все стало сразу плоским и привычным, и только, необычайно резкими казались студеный воздух и полная тишина вокруг.