Сирил Массаротто - Первый, кого она забыла
Надо, наверно, было все же ее написать, эту чертову книгу.
Мадлен, через полгода после дня АМне было шестьдесят лет, и я скоро должна была сойти с ума.
Безумие было неизбежно, и мне надо было научиться с этим жить. В наше время в шестьдесят лет ты еще молодая, все так говорят. А мне, когда я пережила свое шестидесятилетие (женщина не отмечает шестидесятилетие, а переживает его), все вообще говорили: «Какие шестьдесят? Ты выглядишь моложе как минимум на четыре-пять лет!» Ну, и как же женщине, которая выглядит на пятьдесят шесть или даже пятьдесят пять лет, смириться с подкрадывающимся к ней слабоумием?
С этого момента началось нечто странное: в течение нескольких недель каждую свою мысль, каждое действие, каждый жест я пропускала сквозь фильтр потенциального безумия. Вопросы сыпались один за другим: «Я уже посолила мясо, но мне хочется добавить еще немного соли, это потому что я схожу с ума? Я что же, буду теперь солить все вокруг?», или: «Почему я чешу себе ухо, уже третий раз за день? Это что, такой бзик, как у психов, — повторять все время один и тот же жест? Нет, точно — я схожу с ума!», или еще: «Интересно, то, что я вижу, происходит на самом деле или это плод моего безумия? Мой сын действительно сейчас со мной разговаривает, или это галлюцинация, такой воображаемый друг, как бывает у чокнутых?» Через какое-то время я подумала, что от этих-то бесконечных вопросов и сойду с ума.
И тогда я перестала к себе присматриваться и решила попробовать жить как можно спокойнее, пользуясь пока своей относительной нормальностью, а безумие, подумала я, подождет.
Но оно, коварное, не стало ждать: я и не заметила, как оно уже было тут как тут.
Томб, через три с половиной года после дня АВ тот злополучный день с парковкой мама действительно очень быстро вспомнила, что папа умер. Вспомнила она и марку, и цвет своей машины — еще до того, как ею занялись в больнице, в самом начале вечера. Это было довольно утешительно.
В последующие три года ей становилось все труднее планировать свои дела на день или на неделю, даже самые простые вещи — распределить деньги, придумать, что поесть, оплатить счета, — и трудности эти становились все более и более заметными. Во время разговора у нее все чаще случались провалы в памяти, проскальзывали какие-то странные фразы или непонятные слова. Она явно многое забывала или путала, и все же в этот период, который я называл первым циклом, мне казалось, что она не так уж плоха, или, по крайней мере, что ее состояние ухудшалось не так быстро, как я думал.
Когда полгода назад начался второй цикл, в тот самый день, когда она меня забыла, моя жизнь обрушилась, земля словно ушла у меня из-под ног, я и представить себе не мог, что со мной может случиться такое, но самое поразительное, что ее жизнь не изменилась ни на йоту. Я, словно по мановению волшебной палочки, исчез из ее головы, из ее жизни, из ее сердца, но кроме этого, ничего особенного не произошло. Я тут же вызвал ее врача, попросил, чтобы тот ее обследовал, и он, испытывая некоторую неловкость и с явным трудом подбирая слова, чтобы изъясняться понятнее, объяснил мне, что на самом деле никакого грозного ухудшения в ее состоянии нет и что все это является (цитирую) «результатом логического развития болезни».
Ах да, ну конечно, она забыла меня, а в остальном — все нормально, все путем, она помнит кучу вещей, кучу народу, она даже узнает собаку своего соседа-алкоголика и называет ее по имени: Филу! Меня мама забыла, я стерся из ее памяти, из ее жизни, а пуделя Филу она прекрасно помнит! И мне еще смеют говорить, что в этом нет ничего ненормального? Что это логично?
Несколько раз, точнее — трижды, — случалось, что она заговаривала со мной обо мне же. Или, вернее, она называла мое имя, потому что я ни разу не знал, говорила ли она именно обо мне или путала чье-то имя с моим. Я всякий раз ее подбадривал, задавал вопросы, но это ничего не давало, все кончалось так же внезапно, как и начиналось. Однажды я задумался над тем, как она воспринимает мое присутствие рядом с собой в последние месяцы, с тех пор, как она меня забыла, я спрашивал ее, кто я, знакома ли она со мной. Она отвечала, что да, знает меня, я оказывался то милым молодым человеком, то медбратом. Я был частью ее повседневной жизни — и всё.
Я превратился буквально в «одного человека». «Одного» — потому что я и был один, всегда один, рядом с ней. «Человека» — потому что я стал для нее просто человеком, по сути — никем. Совершеннейший парадокс, но она воспринимала его абсолютно естественно.
Радоваться, конечно, было нечему, я бы все отдал, лишь бы она меня вспомнила, но быть с нею рядом, помогать ей — на меня это действовало благотворно. Не видеть ее больше — для меня это было все равно что умереть. Кроме того, я был готов к чему-то гораздо более серьезному, к такому резкому ухудшению ее болезни, что, удостоверившись в конце концов в том, что процесс и правда протекает нормально, в умеренной форме, я умудрялся временами забывать, что моя мать неизлечимо больна. Жил-поживал, позволяя себе даже уезжать — съездил три раза на книжные выставки, организаторам которых пришла в голову удачная мысль меня пригласить. Такое бегство в мое писательское прошлое позволяло мне проветрить мозги.
Вот после возвращения с одной из этих выставок, через пол года после того дня, когда я оказался первым, кого она забыла, и начались серьезные дела. Настоящая болезнь, начало больших проблем, предвестниц полной безнадеги. Короче говоря, полная задница.
Это было в воскресенье вечером, мой поезд каким-то чудом пришел вовремя, я разобрал чемодан, принял душ и как раз приканчивал быстрозамороженную пиццу, когда в кармане у меня завибрировала Жюльетт: «Ты где?» В этом — вся Жюльетт, нетерпеливая, собранная: она знала, во сколько приходит мой поезд, подождала сколько нужно, но, видя, что я не явился к маме ко времени, которое она для меня рассчитала (все из-за пиццы — пришлось предварительно разогревать духовку, а это же так долго, просто невероятно), она, естественно, начала волноваться. Надо сказать, что Жюльетт не привыкла так надолго разлучаться со своими детьми, папками с бумагами и многочисленными сопутствующими занятиями. Такой гиперактивной натуре, как она, целых два дня, проведенных у мамы, должны были показаться особенно долгими и трудными. Я впопыхах доел пиццу и меньше чем через двадцать минут уже целовал свою сестренку, поджидавшую меня у самой входной двери.
— Все было хорошо?
— Да-да, мы почти ничего не делали, впрочем, ей ничего особенно и не хочется… Ты думаешь, мне действительно стоило сидеть с ней с утра до вечера? Она со мной больше почти не разговаривает, у меня было такое впечатление, что я тут вообще ни к чему.
— Кто знает…
— Я осталась только ради тебя, ей-то я вовсе была не нужна, только чтобы покормить да дать лекарства. Я вполне могла бы отлучиться на пару часов, съездить туда-сюда, чтобы убедиться, что все в порядке, ты не думаешь? И вообще, мне кажется, она еще может жить самостоятельно, Томб… Надо только приготовить ей заранее еду, перекрыть газ, ну, еще спрятать кое-какие опасные вещи — на всякий случай, и всё! У нее же еще не началась серьезная стадия, ты знаешь это не хуже меня! Ты же не сидишь тут с ней сутки напролет, правда?
— …
— Что? Все время?
— Ночью — нет.
— А днем, значит, да? Целый день?
— Да. Но, знаешь, когда пишешь, что тут, что у себя дома…
— Ты пишешь здесь?
— Сейчас, по правде говоря, нет…
— Я так и думала.
— Знаешь, после папы, у меня нет вдохновения…
— Да, понимаю, но здесь… По-моему, это не слишком способствует. Короче говоря, я думаю, что мама не нуждается в том, чтобы за ней постоянно присматривали, хотя… она действительно все забывает, да? Во всяком случае, мне так кажется, а тебе?
— Всё, всё — это ни о чем не говорит…
— Всякие старые дела, истории из прошлого — это понятно, ну, еще она иногда путает имена или людей, но она очень много помнит… Меня беспокоит, что она забывает то, что делала совсем недавно. Спроси ее, чем она занималась сегодня, или на прошлой неделе, она вспомнит две-три вещи, а потом задумается и ничего не ответит, постарается сменить тему или скажет, что устала, а потом…
Ее прервал раздавшийся из гостиной мамин голос:
— Кто там?
— Это я — Томб!
— Какой Томб?
Сестра поморщилась, а я ответил:
— Медбрат, который за тобой ухаживает!
Жюльетт тихонько ткнула меня в грудь: она терпеть не может, когда я так отвечаю маме. Она считает, что в любом случае ей надо систематически говорить, что я ее сын, даже если она этого не понимает. Я пожал плечами, как пожимал уже сто раз раньше, когда она бросала мне те же упреки, а она прошептала: «Не знаю, как ты все это выдерживаешь…» — и быстро обняла меня, почти поцеловала. Мне стало хорошо, и я пошел к маме в гостиную. Она сидела в своем кресле, которое раньше было папиным, напротив телевизора, вытянув ноги на подушку, положенную на низкий столик. На ней был халат и толстые носки, и я в первый раз осознал, что мама — старая. Увидев меня, она радостно улыбнулась, и мне показалось, что она меня узнала. Она сказала: