Мартин Эмис - Стрела времени, или Природа преступления
Клянусь Аполлоном врачом, Асклепием, Гигиеей и Панакеей и всеми богами и богинями, беря их в свидетели, исполнять честно, соответственно моим силам и моему разумению, следующую присягу и письменное обязательство… Чисто и непорочно буду я проводить свою жизнь и свое искусство… В какой бы дом я ни вошел, я войду туда для пользы больного, будучи далек от всего намеренного, неправедного и пагубного…
Тод от души посмеялся над этим… Помимо прочего, из чулана вынырнул характерный черный портфель. Внутри него — мир боли.
Маленький стадион боли с темнотой на дне чаши.
Айрин теперь звонит Тоду регулярно. Думаю, это хорошо, что мы изучаем друг друга постепенно — сначала надо привыкнуть. Она спокойна и (обычно) трезва: Тод относится к этим звонкам как к одной из своих многочисленных обязанностей, усаживается для разговора смиренно, потягивая виски и покорно попыхивая папиросой. Айрин говорит, что ей грустно. Ей одиноко. Говорит, что все меньше и меньше винит Тода за то, что несчастна. Говорит, что знает, что он ублюдок, и не может понять, за что она его любит… Я тоже не понимаю. Но любовь — странная штука. Любовь не понять. Иногда Айрин обсуждает — надо отметить, довольно спокойно — возможность самоубийства. Тод предостерегает ее, что такие речи греховны. Лично я полагаю, что самоубийство можно отбросить как пустую угрозу. Я размышлял об этом. Самоубийство — не выбор, правда же. Не в этом мире. Раз уж вы здесь, раз уж взошли на борт, сойти вы не можете. Вам не выбраться.
Она сдержанно рыдает. Тед помалкивает. Она просит прошения. Он просит прошения. Вот такие дела.
Я надеюсь, в конце концов они помирятся.
Работу врача я научился стоически терпеть. Да и как я мог возразить. Я тут не командую. Не я главный мужчина в доме. Так что, очевидно, стоицизм — моя единственная надежда. Мы с Тодом, похоже, отлично знаем свое дело, пока что никто не жаловался. И пока что нас не заставляют заниматься теми чудовищными делами, которыми тут занимаются, — а тут порой такое творят, что вы просто не поверите. Удивительно, но Тод здесь славится своей впечатлительностью, над которой все постоянно подтрунивают. Удивительно, так как я-то знаю, что Тод не впечатлительный. Это я впечатлительный. Я слабонервный. А Тод запросто все выдерживает. Он спокоен, отрешен, бестрепетно реагирует на здешнюю повседневность, ночные дежурства, запах деформированной человеческой плоти. Тод может все это выдержать — для меня же это пытка. Для меня работа — восьмичасовой приступ паники. Можете представить себе, как я, скорчившись там внутри, потихоньку блюю, пытаясь отвести взгляд… Хотелось бы затронуть труднейший вопрос: проблему насилия. Умом я почти готов признать, что насилие приносит пользу, насилие — это хорошо. Но внутренне я не могу принять его омерзительности. По-моему, я всегда таким был, еще в Уэллпорте. Зашедшийся от плача ребенок, успокоенный крепким отцовским шлепком, мертвый муравей, оживленный давлением подметки беззаботного прохожего, пораненный палец, залеченный и заживленный лезвием ножа: я от такого всегда вздрагивал и отворачивался. Но тело, в котором я живу и передвигаюсь, Тодово тело, ничего такого не ощущает.
Судя по всему, мы специализируемся на работе с бумагами, геронтологии, расстройствах центральной нервной системы и так называемом убалтывании. Я сижу у себя в белом халате, с молоточком, камертонами, фонариком, ларингоскопом, булавками и иголками. Мои пациенты даже старше меня. Надо сказать, обычно они выглядят довольно жизнерадостно, когда приходят. Они оборачиваются, садятся и бодро кивают. «Хорошо», — говорит Тод. Старикан на это говорит: «Спасибо, доктор» — и вручает ему свой рецепт. Тод берет эту бумагу и проделывает свой фокус с ручкой и блокнотом.
— Я вам кое-что пропишу, — важно произносит Тод. — И вам станет лучше.
Но я-то знаю, что это бессовестная брехня: на самом деле Тод — вот так нагло, напористо, едва успев познакомиться, — собирается засунуть бедняге палец в задницу.
— Скорее страх, — говорит пациент, расстегивая ремень.
— По-моему, вы отлично выглядите, — говорит Тод, — для своего возраста. Вы ощущаете подавленность?
Вслед за процедурой на кушетке (до чего же мерзкое занятие, причем для всех участников, — стенаем мы в один голос) Тод проделывает следующее, — пальпирует пациенту сонную артерию на шее и височные артерии перед ушами. Потом на запястьях. Затем прикладывает раструб стетоскопа к нижней части его лба, прямо над глазницами.
— Закройте глаза, — говорит Тод пациенту, который, конечно, тут же их открывает. — Возьмите меня за руку. Поднимите левую руку. Хорошо. Расслабьтесь немножко.
За сим следует собственно убалтывание, которое обычно проходит так:
Тод: «Может возникнуть паника».
Пациент: «Закричу "пожар"».
Тод: «Что вы сделаете, если пришли в театр и вдруг заметили дым и пламя?»
Пациент: «Сэр?»
Тод замолкает на время.
«Это неправильный ответ. Правильный ответ такой: ни в ком нет совершенства, так что не осуждай других».
«Они побьют стекла», — произносит, нахмурившись, пациент.
«Почему говорят: "Живущие в стеклянном доме не должны швыряться камнями"»?
«Э-э. Семьдесят шесть. Восемьдесят шесть».
«Сколько будет девяносто три минус семь?»
«Тысяча девятьсот четырнадцать — тысяча девятьсот восемнадцать».
«Когда была Первая мировая война?».
«Хорошо», — распрямляясь, говорит пациент.
«Я сейчас задам вам несколько вопросов».
«Нет».
«Спите хорошо? Проблемы с пищеварением имеются?»
«В январе будет восемьдесят один».
«А вам… э-э?»
«Самочувствие неважное».
«Итак, на что жалуемся?»
Вот и все. Конечно, уходя, они выглядят уже не так жизнерадостно. Они пятятся от меня прочь, вытаращив глаза. И исчезают. Задерживаются лишь для того, чтобы противно так, тихонько и боязливо постучать в дверь. Но, в общем-то, можно сказать, что я не причиняю этим старичкам серьезного вреда. В отличие от почти всех остальных пациентов АМС, они уходят отсюда в не намного худшем состоянии, чем приходят.
Врачи, конечно, занимают страшно высокое положение в обществе. Когда ты, врач, идешь вот так в белом халате с черным портфелем сквозь толпу, остальные смотрят на тебя снизу вверх. Лучше всего это получается у матерей: они прямо-таки всем видом выражают, что у тебя есть власть над их детьми; раз ты врач, ты можешь не заниматься ими вовсе, можешь забрать их, а можешь вернуть, если пожелаешь. Да уж, мы знаем себе цену. Мы, врачи. В нашем присутствии прочие становятся сдержаннее и серьезнее. Уклончивые взгляды окружающих придают врачу его героический вид, его мрачноватый ореол. Солдат биологии. А во имя чего?.. Единственное, что поддерживает меня и помогает все это пережить, не считая разговоров с Айрин, — это то, что я и Тод чертовски хорошо себя чувствуем в плане физическом. Не понимаю, почему бы Тоду не испытывать побольше благодарности за это улучшение. Когда я вспоминаю, каково было в Уэллпорте, ох… ходить мы еще ходили, но кое-как. Нам требовалось двадцать пять минут, чтобы пересечь комнату. Теперь мы можем нагибаться — почти не кряхтя, разве что иногда в колене хрустнет. Мы поднимаемся и спускаемся по лестнице — ого, вот это скорость! Иногда мы получаем обратно запасные кусочки нашего тела из мусорки. То зуб, то ноготь. Лишние волосы. Тяжкое состояние рассеянности и легкой тошноты, которое я принимал за неотъемлемый атрибут бытия, оказалось преходящим. А порой бывает, даже несколько минут подряд (особенно лежа), что вообще ничего не болит.
Тод не ценит эти улучшения. А если и ценит, то довольно спокойно. В целом. Но только вот что. Знаете, то интимное занятие, которым мы начали так вяло заниматься в Уэллпорте, сами с собой?.. Тод теперь занимается им гораздо усерднее. Видимо, в ознаменование своей нарастающей мужской силы — или в качестве тренировки. Но мне и без того ясно, что, пусть худо-бедно, все же мы развиваемся… Тод? Не знаю. Тебе как? Нормально? А по-моему, пока еще полная лажа.
Его сны заполнены образами, которые кружатся на ветру, как листья, они полны душ, образующих созвездия, которые мне больно видеть. Тод ведет долгие споры, и он говорит правду, но невидимые люди, которые могли бы услышать его и вынести решение в его пользу, отказываются ему верить и молча, с усталой гадливостью, отворачиваются. Зачастую он безропотно позволяет калечить себя угрюмым олдерменам, тягостно тучным лорд-мэрам, затюканным железнодорожным носильщикам. А порой лучится неодолимой силой, которой нет преград, — силой, заимствованной у творца-покровителя, что повелевает его снами.
Сутенеры и «ночные бабочки»…
Удивляюсь я местной экономике, коммерции, защитным механизмам равнодушного, кондиционированного города. А поводов у меня для этого полным-полно — в смысле, для недоумения. Сказать по правде, мне многое непонятно. Вообще, надо признаться, я довольно-таки сильно притормаживаю. Может быть, даже до легкого аутизма. Вполне возможно, причина в том, что мне, как говорится, сдают не из полной колоды, то есть в банальной нехватке шариков. Карты мне ничего не говорят, мир остается бессмысленным. Безусловным является факт, что я каким-то образом сопряжен с Тодом, но он не должен знать о моем существовании. А мне одиноко… Тод Френдли, солидный, мягчительный Тод Френдли бродит по городскому дну, посещает всякие приюты, ночлежки, кризисные центры, гостиницы для бывших заключенных. Но он не относится к числу тех твердолобых зануд, которым по глубоко личным и крайне насущным причинам приспичило надзирать за этими таинственными учреждениями, где злоупотребление — ключевое слово. Он приходит и уходит. Он предлагает, указывает и советует. Он — один из коммивояжеров несчастья. Ведь здешняя публика — это наркоманы, сутенеры, неблагополучные семьи, бомжи.