Дэвид Митчелл - Облачный атлас
Сколько людей, столько и истин. Время от времени мне видится более истинная Истина, скрывающаяся в несовершенном подобии самой себя, но как только я к ней приближаюсь, она пробуждается и погружается еще глубже в поросшее колючим кустарником болото разногласий.
Вторник, 12 ноября
Наш благородный капитан Молинё почтил сегодня «Мушкет» своим посещением, чтобы поторговаться с хозяином о цене пяти бочонков солонины (дело было улажено после шумной игры в трентуно, победу в которой одержал капитан). К огромному моему удивлению, прежде чем вернуться к наблюдению за работой на верфи, капитан Молинё потребовал уединенного разговора с Генри — в комнате моего товарища. Разговор этот продолжается и сейчас, когда я пишу эти строки. Приятель мой предупрежден о крутом нраве капитана, но мне от этого все равно не по себе.
Позже
Капитан Молинё, как выяснилось, страдает от некоего недуга, который, если его не лечить, может ослабить всевозможные способности, которых требует его положение. Поэтому капитан предложил Генри отправиться с нами в Гонолулу (с довольствием и отдельной каютой, предоставляемыми бесплатно), исполняя до нашего прибытия обязанности корабельного доктора и личного врача капитана Молинё. Друг мой объяснил, что намеревался вернуться в Лондон, но капитан Молинё был крайне настойчив. Генри обещал обдумать этот вопрос и принять решение к утру пятницы — дня, на который теперь назначено отплытие «Пророчицы».
Генри не назвал болезнь капитана, а я не спрашивал, хотя не требуется быть Эскулапом, чтобы подметить: капитана Молинё терзает подагра. Осторожность моего друга делает ему честь. Какие бы странности ни выказывал Генри Гуз как собиратель редкостей, я уверен, что доктор Гуз являет собою образцового целителя, и лелею ревностную — а может, и своекорыстную — надежду, что Генри даст положительный ответ на предложение капитана.
Среда, 13 ноября
Я обращаюсь к своему дневнику, словно католик — к исповеднику. Синяки мои настаивают на том, что случившееся за эти необычайные пять часов не было болезненным видением, внушенным мне моим Недугом, но произошло на самом деле. Я опишу все, что сегодня со мной приключилось, как можно ближе придерживаясь фактов.
Нынешним утром Генри снова отправился в хижину вдовы Брайден, чтобы поправить ей лубок и сменить припарку. Вместо того чтобы предаваться безделью, я решил взойти на выдающийся среди прочих холм к северу от Оушен-Бея, известный под названием Конического пика и обещающий своей высотой наилучший вид на захолустные области острова Чатем. (У Генри, человека более зрелого возраста, слишком уж много здравого смысла, чтобы бродить по лишенным всякого присмотра островам, населенным каннибалами.) Вялый ручей, снабжающий водой Оушен-Бей, вел меня против течения через болотистые пастбища, изъязвленные пнями склоны, в девственные леса с порослью столь трухлявой, узловатой и спутанной, что я вынужден был взбираться вверх, как орангутан! Внезапно, подобно залпу, разразился град — он наполнил лес бешеной колотьбой и столь же неожиданно оборвался. Я пытался выследить черногрудую малиновку, с оперением дегтярным, словно ночь, и кротостью на грани презрения ко всем. Где-то запела невидимая тью, но мое воспламененное воображение придало ее пению свойства человеческой речи. «Око за око! — взывала она, порхая в лабиринте бутонов, ветвей и колючек. — Око за око!» После изнурительного восхождения я одолел вершину, совершенно вымотанный и уязвленный тем, что не знал, сколько времени, ибо накануне пренебрег заводкой своих карманных часов. Матовые дымки, частые на этих островах (аборигенное название «Рекоху», сообщил нам мистер д’Арнок, означает «Солнце тумана»), опускались, пока я поднимался, так что лелеемая мною панорама обернулась не чем иным, как верхушками деревьев, тонущими в мороси. Поистине скудная награда за все мои усилия.
Вершина Конического пика оказалась кратером диаметром с бросок камня, окружавшим скалистый спуск, дно которого лежало, невидимое, далеко внизу, скрытое траурной листвой целого гросса, если не более, деревьев копи. Мне не следовало помышлять об исследовании его глубины без помощи веревок и киркомотыги. Я кружил по краю кратера, отыскивая более легкий путь для возвращения в Оушен-Бей, как вдруг пугающее «хв’руш!» заставило меня броситься на землю. Сознание не терпит пустоты, а потому склонно населять ее призраками, так что мне сначала привиделся нападающий на меня клыкастый боров, а потом — воин маори с поднятым копьем, причем на лице его читалась наследственная ненависть, свойственная его расе.
Это была всего лишь самка ястреба, чьи крылья хлопали в воздухе, словно паруса. Я наблюдал, как она снова исчезала в призрачном тумане. Находясь в целом ярде от края кратера, я, к ужасу своему, обнаружил, что дерн подо мной распадается подобно жировой корочке, — я находился не на твердой почве, но на выступе, под которым была пустота! В отчаянии я снова бросился грудью на землю, хватаясь за травинки, но те рвались у меня в пальцах, и я отвесно повалился вниз — кукла, которую швырнули в колодец! Помню, как я крутился в пространстве, как вопил, а ветви когтили мне глаза, как я кувыркался и как цеплялась моя куртка за сучья, разрываясь то там, то сям; помню рыхлую землю, предвидение боли, страстную, бессвязную молитву о помощи, кустарник, замедливший, но не остановивший моего падения, и безнадежную попытку восстановить равновесие — скольжение — и, наконец, terra firma,[13] бросившуюся кверху, чтобы меня встретить. Удар лишил меня чувств.
Я лежал среди туманных одеял и невесомых подушек, в Сан-Франциско, в спальне, похожей на мою собственную. «Ты очень глупый мальчик, Адам», — произнес карлик-слуга. Вошли Тильда и Джексон, но когда я попытался выразить свое ликование, изо рта вырвались не английские слова, но гортанный лай индейцев! Жене и сыну стало за меня стыдно, и они забрались в карету. Я бросился следом, силясь исправить это недоразумение, но карета, быстро уменьшаясь, удалилась, прежде чем я очнулся в лесистых сумерках и тишине, гулкой и вечной. Мои ушибы, порезы, все мышцы и конечности гудели, словно зал суда, полный недовольных тяжущихся.
Подстилка изо мха и мульчи, лежавшая в этой мрачной впадине со второго дня Творения, спасла мне жизнь. Ангелы сохранили мои члены целыми, однако, даже несмотря на то что ни единая рука или нога не была сломана, мне приходилось лежать неподвижно — я не в состоянии был распрямиться, опасаясь смерти, несомой стихиями или же звериными клыками. Встав же наконец на ноги и увидев, сколько именно я скользил и падал (высота фок-мачты), избежав куда худших повреждений, я возблагодарил Господа нашего за свое спасение, ибо, воистину, «в бедствии ты призвал Меня, и Я избавил тебя; из среды грома Я услышал тебя».[14]
Глаза мои приспособились к мраку, и мне открылось зрелище одновременно неизгладимое, пугающее и утонченное. Сначала одно, потом десяток, потом сотни лиц возникли из вечной тьмы, вытесанные идолопоклонниками из дерева; казалось, будто жестокий чародей заставил замереть в неподвижности лесных духов. Нет таких прилагательных, которые могли бы точно обрисовать это василисково племя! Только неодушевленное может быть столь живым. Я провел пальцами по этим ужасным образам. У меня не было и тени сомнения в том, что с самого доисторического начала его существования я был первым белым, оказавшимся в этом мавзолее. Самому молодому из этих дендроглифов, полагаю, лет десять, но самые старые, растянувшиеся по мере взросления деревьев, были вырезаны язычниками, самые призраки которых давно усопли. Такая древность, несомненно, свидетельствовала о существовании мориори из рассказов мистера д’Арнока.
В зачарованной обители время шло незаметно, а я все искал способ оттуда выбраться, приободренный знанием того, что авторы древесных скульптур должны как-то выбираться на поверхность из этой самой ямы. Одна из стен выглядела менее крутой, и жилистые ползучие растения предлагали своего рода перила. Я готовился взбираться, когда внимание мое привлекло загадочный гомон. «Кто это там? — воззвал я (полное безрассудство для безоружного белого самозванца, вторгшегося в языческий храм). — Покажись!» Слова мои, а затем их эхо насмешливо поглотила тишина. Недуг мой вызвал во мне раздражение. Гомон, как выяснилось, производился огромным количеством жужжащих мух, круживших вокруг какой-то выпуклости, наколотой на сломанную ветку. Я ткнул в этот ломоть сосновой палкой, и меня едва не стошнило, ибо то был кусок зловонной мертвечины. Повернулся было, чтобы убраться прочь, но долг обязывал меня развеять мрачное подозрение, что на дереве висит человеческое сердце. Прикрыв нос свой и рот носовым платком, я снова дотронулся до злосчастного желудочка. Орган пульсировал, словно живой! — и Недуг мой ожег мне огнем позвоночник! Словно во сне (но это было наяву!), полупрозрачная саламандра появилась из своего гниющего обиталища и устремилась вдоль палки к моей руке! Я отшвырнул палку и не увидел, где исчезла та саламандра. Страх вызвал прилив крови, и я пустился в бегство. Это легче написать, чем сделать, ибо если бы я соскользнул и снова обрушился с одной из этих головокружительных стен, удача не позволила бы мне смягчить во второй раз падение; но в скале были выдолблены углубления для ног, и милостью Божией мне удалось добраться до края кратера без происшествий.