Марина Степнова - Xирург
Родился Хасан ибн Саббах в месяце Абанн 402 года солнечной хиджры (1024 год по григорианскому календарю) и до семнадцати лет прожил в Рейе — шумном персидском городе, полном неистовых торговцев, откровенных сумасшедших и густого смрада — хуже, чем в Персии тогда воняло только в Европе. По рождению и воспитанию он был шиитом-дюженником, что бы теперь (и тогда) не означало это слово. И, должно быть, умер бы смиренным шиитом все в той же Рейе, если бы не ремесленник-чеканщик, тощий, безымянный человечек, который в одно пылающее базарное утро взял Хасана за молодое костлявое плечо и ввел его в причудливый, изысканный мир исмаилимзма.
Это было волшебное время — время семи небес, семи земель и семи планет, семи цветов, семи металлов и семи звуков. И, конечно же, семи лучших созданий Аллаха — первым из которых был Али, а последним — Исмаэль. А еще существует число двенадцать — жарко бормотал чеканщик, сгорбившись в своей крошечной лавке — двенадцать небесных знаков, двенадцать месяцев и двенадцать сочленений на четырех пальцах каждой руки, кроме большого…
И медь взвизгивала под его канфарником, как живая.
Потом настало время вопросов. Ибн Саббах заплевал лавку своими бесчисленными почему — но чеканщик только качал головой, блестя воловьими глазами, он был обычным городским сумасшедшим, самым низшим даи — дневным. И когда Хасан уже отчаялся насытить тяжело ворочавшуюся за грудиной душу, чеканщик привел его к своему соседу — шумному шорнику по имени Бу Наджим.
Наджим угощал мальчишку жирной бараниной и горячим чаем (никогда не запивай баранину ледяной водой, сынок! Разве Аллах запретил это, досточтимый? Запретил бы, Хасан, непременно запретил бы — если бы знал, как от этого скручивает кишки!), Наджим чесал быстрыми пальцами редкую бороденку, ловко выщелкивая ленивых вшей, Наджим смеялся, вкусно шлепая мокрыми красными губами. Он знал ответы на все вопросы, даже на те, которые ибн Саббах не догадался задать. Но не ответил ни на один. Только дразнил, намекал, переходя с хохота на шепот, с хрипа — на крик. И все пересыпал, пересыпал свою хитроумную, узорчатую, сыромятную речь сурами из Корана, но так, что Хасан только вертел головой, понимая, что вот секундочка, секундочка и — между двумя глотками горького чая — ему откроется истина. Но истина все не открывалась, как в танце семи покрывал, когда бешено извивающаяся плясунья все скидывает и скидывает с себя витки прозрачной бесшумной ткани, так что кажется еще одно движение — и жадные зрители увидят крепкие, коричневые, блестящие от пота ягодицы — но ничего не происходит, лишь мелькает сквозь тонкий шелк и жаркое вращение смуглая тень вожделенной, таинственной плоти.
И только когда Хасан ибн Саббах смиренно понял, что не понимает ничего, старый ночной даи Бу Наджим удовлетворенно погладил его по склоненной голове и решительно каркнул — в Каир, в Каир, в Каир!
Все тайны мира обитали тогда в Каире — и каждый мог припасть к источнику, из которого, драгоценно мерцая и прихотливо перемешиваясь, били золотые струи чистейшего гностицизма и тихого христианства да текли темные воды каббалы, такие жуткие и горькие, что в них не отражалось ничего — даже Бог. В Каире Хасан ибн Саббах стал взрослым. И прошел девять ступеней бахира, девять шагов, отделяющих простого смертного от вечности.
Если честно, первую ступень — ступень сомнения в мире и доверия к учителю, Хасан прошел еще в Рейе. В Каире с него просто взяли клятву повиновения, клятву, скрепленную прахом и кровью.
Вторая ступень была ступенью имамов, источников всякого знания на земле.
Третья прояснила бредовый шепот чеканщика, ибо число семь оказалось шифром подлунной жизни и тайным числом имамов.
На четвертой ступени Хасана ждали семь законодателей, семь наместников — имя их было натик, говорящие. И каждому из них в помощь Аллах дал по семь помощников, по семь безмолвных теней — имя их было асас, немые.
На пятой ступени теснились двенадцать апостолов — семь раз по двенадцать. Они служили помощникам и несли в мир тайну, открытую асасам.
На шестой ступени умер Коран, и Хасан ибн Саббах, содрогнувшись, открыл новую странную книгу, шелестящую тихими именами.
На седьмой ступени ему сказали, что Бог — это все кругом.
На восьмой оказалось, что это правда.
И в тот день, когда Хасану ибн Саббаху, побледневшему, осунувшемуся, с навеки горько и жестко сложенным ртом, позволили ступить на девятую, последнюю ступень, тугой столп искаженного света опустился на землю и как перстом уперся в голову нового наместника Аллаха на Земле.
Пилы.
Пила анатомическая дуговая. Пила для разрезания гипсовых повязок. Листовая с металлической ручкой. Пила ножевая. Пила носовая Воячека. Проволочная витая. Пила рамочная. Перфоратор копьеобразный. Перфоратор нейрохирургический.
Он вернулся домой, в Рейю, чтобы перевернуть Персию вверх дном. Это оказалось до смешного просто — надо было всего лишь, не задумываясь, слушать голос, пришедший вместе со светом, и знать, что все, кто не верит в этот голос — не люди. То есть — в прямом смысле. Не дети Адамовы, не сыны джиннов. Недочеловеки. Ну, что-то вроде опарышей — тех самых бледных, неприятно подвижных могильных червей, которые с напористой и нежной силой растлевают мертвую плоть, превращая банальную падаль в питательный гумус.
И еще ужасно и постоянно болела голова — всегда, каждый день, каждую секунду, целую жизнь кряду. Сейчас бы сказали — мигрень, и лечили бы ледяными обливаниями, сном и электрическим током. Тогда приходилось просто стягивать потуже голову куском пропотевшей ткани и часами ходить от стены к стене, чувствуя, как раскачивается в черепной коробке алый, бормочущий, раскаленный шар на суровой нитке — ловко бьет изнутри то по костяным вискам, то по глазным яблокам, и потом вдруг быстро-быстро, как паук-крестовик, втягивается обратно… И все это в ритме шагов, в промежутках между вдохами, в ужасном режиме выжженной каждодневной жизни…
Легче становилось только ночью. Или когда делал шаг к истине очередной неверный. Еще легче, если неверный этот умирал. Падал, зарезанный в переулке тихим кинжалом; хрипел, пытаясь подцепить скрюченными пальцами удавку, впившуюся в глупое горло. Или катался по земляному полу, судорожно выхаркивая вместе с ядовитой блевотиной свою никому не нужную, убогую, уродливую душу. Но кинжалом все-таки было чище. И надежнее.
Но просто выкашивать направо и налево безмозглых шиитов и суннитов, хитрозадых иудеев и припадочных христиан было глупо. К тому же Хасан вообще никого не хотел убивать — он, в отличие о голоса, хотел только покоя. Голос же горячечной издевательской скороговоркой требовал власти и смерти. Власти и смерти. И Хасан ибн Саббах пришел за властью, смертью и покоем в Аламут.
В мире больше не было и не будет места страшнее и неприступнее Аламута, построенного (не иначе как джиннами) на самой вершине отвесной скалы — так что, не уронив шапку, и не увидишь. Сложенная из сахарно-белого камня крепость — пятьсот с лишним шагов в длину, несколько шагов в ширину — на закате и восходе наливалась благородным пурпуром, но и случайные проходимцы, и профессиональные бродяги бормотали бредни про запекшуюся кровь и, разноязыко лопоча оберегающие молитвы, спешили по шуршащим горным тропам вниз, в долину. Чтобы, поужинав в деревне свежим влажным сыром (который до созревания натуго, как младенца, пеленали в соленое полотно) и, завернувшись в ветхий плащ, лечь под навесом прямо во дворе, среди горячих тесных овец, и долго смотреть сквозь ресницы, прорехи и наспех сбитые доски на то, как кружатся и дрожат крупные, как чирьи, звезды. И, пока сон не дернет за ноги, утягивая на тягучую, обморочную глубину, все слушать, как вскрикивает во сне случайный знакомец, такой же нищий бродяга с войлочной бородой, — вскрикивает и, не просыпаясь, молится о милости и избавлении…
Попасть в Аламут можно было только по лестнице, хитроумно врезанной прямо в чрево горы. Оборонять эту лестницу хоть от армии головорезов мог один-единственный воин, сжевавший всего один-единственный комок душистого, маслянистого гашиша. Снаружи крепость была идеально недосягаема. И по сей день единственный склон, который, обманчиво выглядит доступным, не способны взять штурмом даже пронырливые археологи. Да что там — по мириадам отвесно грохочущих камней не вскарабкались бы даже крепкие немецкие старушки в сверхудобных лаптях из экологически чистой концлагерной кожи на жилистых варикозных ногах — эти седовласые жрицы мирового туризма, болтливые весталки, потерявшие по одному краснорожему мужу в каждой из европейских войн и тяжело вооруженные глянцевыми буклетами и крошечными рюкзачками самых молодежных расцветок. Даже они не смогли бы попасть в Аламут, если бы, конечно, согласились заглянуть на экскурсию в самое сердце Ирана. Даже они.