Марина Степнова - Женщины Лазаря
Домработница, дубоватая деревенская тетка, покорно откликавшаяся на Никитичну (по метрике на самом деле была Николаевна, больше того — Наталья Николаевна, этакий легкий, головокружительный, почти ничего не обещающий намек — словно пушистая, пушкинская ветка за полузамалеванным краской сортирным окном), трясущимися руками перебирала белье Галины Петровны: не то сортировала, не то ворожила, не то возносила молитвенную хвалу своим мордовским шишигам, которые поспешествовали и поспешили, и вот теперь она, Дуплищева Наташка, когда-то сопливый и голопузый рахит, невежественная дура, стоит в просторной хозяйской спальне, по самые локти погрузившись в запретное, сладострастное, нежное и кружевное.
О, эти скользкие шелковые комбинации — ледяные снаружи, электрически горячие изнутри, там, где шелк прилипал к бедрам и ласкал длинную гладкую поясницу с выложенной молодыми камешками дорожкой позвонков. Эти полупрозрачные срамные трусишки — даже ношеные, даже с желтоватыми пятнами и белесой слизью на ластовице, даже пропитанные в шагу старческой академической спермой, они пахли тонкой и тайной жизнью юного избалованного тела, и этот почти лепестковый, прерывистый аромат мешался с гладким запахом розового заграничного мыла, которым Галина Петровна распорядилась проложить все бельевые ящики своих бесчисленных гардеробов. А лифчики? Кружевные, на тонких бретелях, грудь в таких лежит, будто в открытой корзинке, наливная, тугая — не то зажмуриться, не то ущипнуть, не то со всей мочи воткнуть в золотую натянутую кожу булавку с яркой и круглой, как капелька крови, головкой.
Никитична-Николаевна встряхивала головой, отгоняя дурной морок, и выворачивала, и складывала по швам, и застирывала в высокой шипящей пене, целый день, целый день — в спальне один капроновый чулок, другой — в кабинете на подоконнике, отлетевшая перламутровая пуговичка, посуда, вся в слюдяных потоках подстывающего жира, пыль книжная, пыль платяная, пыль половая, пыль поддиванная… И все равно это была не работа, а судорожный, весь низ живота выворачивающий праздник, потому что из каждого небрежно сброшенного платья, из вороха скомканного постельного белья (менять каждый день, гладить с двух сторон, подкрахмаливать, не подсинивать ни в коем случае — вы меня поняли? повторите!) выступала сама Галина Петровна, не постижимая неповоротливому плебейскому разумению и оттого особенно желанная.
Прошел год, и еще один — гладкий, богатый, беспечный, пустой. Линдту дали очередной орден, Борик незаметно вылупился из своих пеленок и превратился в толстого покладистого мальчика, первому зубику и первому шажку которого не радовался никто, кроме няньки, которую, впрочем, скоро уволили, взяв другую, и далее — по капризному списку вечно недовольной хозяйки. Приемы Галины Петровны вошли в моду, она познакомилась со всеми нужными людьми в городе (остальные были либо ненужными, либо не людьми), полюбила сначала бриллианты, потом изумруды, но снова вернулась к бриллиантам — они были, что называется, «ко всему», а к изумрудам подбери еще подходящее настроение или платье.
Но в 1964 году Галина Петровна вдруг затосковала снова — двадцать три года, пять лет замужества, мужу — шестьдесят четыре, ничего не менялось, время стояло на месте, она даже не становилась старше, потому что громадная пропасть между ней и Линдтом не затягивалась, да и не могла затянуться. Он всегда будет старше на сорок один год. До самой смерти. Бабка сказала — терпи, умрет твой академик, все сразу станет по-другому, но терпеть было невыносимо, и сделать ничего было нельзя (да и как бы она сделала это что-то? придушила его ночью подушкой?), а Линдт и не собирался умирать, он даже стареть как будто перестал, крошечный, мерзкий, всласть насосавшийся ее молодой крови.
Поэтому в одно сумрачное весеннее утро Галина Петровна вошла к академику в кабинет и, крепко стягивая на круглой талии пояс шелкового халата, заявила, что хочет учиться. Отлично, оживился Линдт. Отличная идея. Это ты здорово придумала, фейгеле, — учиться. Я совершенно и обеими руками — за. В конце концов, у нас равноправие полов, так что грех не воспользоваться хотя бы ради интереса. Галина Петровна даже не улыбнулась, и шуточка жалко повисла в воздухе, на глазах становясь дурацкой, плоской, несмешной. Так чему ты хочешь учиться, милая? Линдт героически не обратил внимания на неловкую паузу: в конце концов, семейная жизнь — непростая штука, и Маруся тоже, бывало, пушила Чалдонова самым зверским образом. Жалкое оправдание, конечно, но других у него не было. Я в политехнический вообще-то собиралась поступать, обиженно сказала Галина Петровна. А, — закивал Линдт довольно, — значит, физика и математика, лучшие подружки двоечников. Сейчас мы их с тобой расщелкаем!
Линдт вытянул откуда-то тетрадку, выложил на стол и взгромоздился на стул коленями, как маленький. Он быстро написал что-то на чистой страничке и ловким движением карточного фокусника перекинул тетрадь Галине Петровне — сияющий, непонятно чем довольный. Урод. Галина Петровна проехала глазами по строчкам и задумалась — она уже вполне освоилась с Линдтовыми закорючками, но, к несчастью, начисто забыла все, что вколачивал ей в голову иудейский аспирант. Давай же, милая, — ласково поторопил ее Линдт, будто легонько подтолкнул ребенка к кабинету врача. — Задачка совсем простенькая.
Задачка и правда была детская — и не только с точки зрения Линдта, на котором тестировали задания для Всесоюзной олимпиады школьников по физике, свеженькой, с иголочки, запущенной только что, в 1962 году. Если Линдт размышлял над задачкой, которую предстояло грызть гениальным советским младенцам, больше минуты, ее просто исключали из списка как нерешаемую. Но таких попадалось мало — заставить академика задуматься над физикой школьного образца было непросто. Линдт краем глаза поймал стрелку на настенных часах угрюмого черного дерева. Три с половиной минуты на такую пустяковину. Однако. Кажется, все будет совсем не так, как в восемнадцатом году, когда они с Чалдоновым, едва не вырывая друг у друга тетрадь, взапуски решали задачи — и это было и знакомство, и радость, и клятва, и вера, и обещание всего. Линдт невесело засмеялся — что ж, практически все обещания действительно сбылись, другое дело — как именно. Услышав смешок, Галина Петровна сильно покраснела и вдруг замалевала Линдтовы буковки и значки с такой злобой, что прорвала бумагу.
— Это зачем? — спросила она с горловой клокочущей яростью, отлично знакомой любому из ее челядинцев. — Я сказала, что хочу учиться, а не в игрушки эти идиотские играть.
Линдт растеряно сполз со стула и попытался взять жену за руку. Галина Петровна вырвалась и вышла, саданув дверью — крепко, плоско, хлестко, словно по лицу.
Диплом о высшем образовании (с присуждением квалификации инженера-проектировщика по специальности «водоснабжение и канализация») Линдту удалось выхлопотать только к осени — пришлось одалживаться всерьез, зато по синим (не надо с отличием, я вас умоляю!) корочкам выходило, что Линдт Галина Петровна, 1941 года рождения, проучилась в энском политехническом ровно пять лет своего замужества, о чем свидетельствовала выписка — ряд подлинных, во все реестры внесенных цифр и букв. Ксива была железная, не придерешься.
— Чересчур балуете жену, Лазарь Иосифович, — укорил Линдта начальник КГБ по Энской области генерал Седлов, без визы которого провернуть аферу с дипломом не решился даже Линдт. Время от времени кусать руку, которая тебя кормит, можно и даже нужно, но вот плевать в нее… Линдт был для этого слишком умен.
— Да она не просила, я сам, — попытался оправдаться он, но вышло уж очень неубедительно.
— Еще хуже, что сам! — прогудел генерал, высокий, похожий на оперного певца красавец со старорежимно выхоленными усами, придававшими ему легкомысленный и даже чуточку комический вид. Совершенно напрасно. Седлов был неглуп (для генерала — почти гениальность) и вполне плотояден. — Бабам воли нельзя давать — они с ней не справляются, — назидательно изрек он и, решив, что с Линдта довольно, сменил тему. — Говорят, жена у вас — красавица невероятная…
Линдт чутко уловил микроскопическую паузу, и генерал немедленно получил любезное приглашение на ближайший же прием, нет-нет, никакого повода, обычные дружеские посиделки для своих.
На посиделки Седлов прибыл с ящиком двадцатилетнего армянского «Наири» и вел себя настоящим гусаром и душкой: то есть чудовищно много, но без малейшего урона для мундира пил, с большим чувством исполнял сообразные внешности классические романсы и поочередно поухаживал за всеми дамами, включая домработницу, которая, будучи застигнута между кухней и наковальней, немедленно жахнула об пол страстно вскрикнувшее блюдо с седлом барашка. Седлов был безупречен и очень скоро действительно стал в доме у Линдтов своим — причем настолько, что через семь лет, в 1971 году, Галина Петровна все-таки не выдержала и решилась спросить у него о судьбе гражданина Машкова Николая Ивановича.