Петр Алешкин - Откровение Егора Анохина
Грустно, тоскливо было до боли в сердце: опять Мишка отнял Настеньку!
Вернулся Егор в леспромхоз тяжелым трудом тушить боль в груди.
Войну принял с надеждой на перемены в своей жизни: не век же в тайге пропадать под чужим именем. В первый же день явился в военкомат, ушел на фронт добровольцем. Но не успел он пролить ни своей, ни немецкой крови.
Помнится, еле успели из эшелона вывалиться в белорусский лесок, как немцы окружили батальон, такой ад устроили, не приведи Господь, казалось, вся земля дыбом встала, рвалась с ужасным свистом, взлетала вверх. Ничего подобного на гражданской войне Анохин ни разу не видел. Куда стрелять, в кого стрелять — не видно из-за густой пыли. Да и не до стрельбы было: хотелось забиться в кусты, зарыться в землю, выждать, пока стихнет. Разогнали немцы батальон по кустам и стали вылавливать по одному и группами. Были они пока не озлоблены, благодушны, уверены в себе, в своей скорой победе. На пленных смотрели как на бесплатную рабочую силу, особенно на крестьян. Нужно было кому-то обрабатывать немецкую землю вместо бауеров, ушедших с автоматами завоевывать себе лучшую долю в далекой северной стране. Пленных описали, рассортировали. Анохин попал к деревенским мужикам. Он был рядовым, беспартийным, родом из деревни. Их посадили в вагоны и отправили в Германию.
На станции в городке Херцберг вывели из вагона, построили в одну шеренгу перед толпой немецких баб и стариков. Они смотрели на хмурых, небритых, молчаливых русских солдат, переговаривались между собой, галдели, как на рынке, указывали то на одного, то на другого пленного, выводили из строя и вели к столу с чистой голубой клеенкой. Стоял он прямо на платформе, на жарком солнце, видимо, вынесли его из вокзального буфета. За ним сидели два офицера, оформляли документы. Помнится, один из них был молод, весел, болтлив, сверкал игривыми глазами на женщин, беспрерывно шутил, балагурил с ними, вызывал хохот, ответные шутки от особенно бойких женщин. Но некоторые обижались на него, говорили что-то сердито. Одна даже ударила его сумкой по голове, сбила фуражку. Офицер ничуть не обиделся, снова что-то сказал, смеясь, и полез под стол за фуражкой, сказал, видимо, что-то крайне сальное, такое, что заржал весь перрон, засмеялись даже те, кто не расслышал слов веселого офицера. Пленные тоже повеселели, кое-кто улыбаться стал. Только второй офицер, серьезный, важный, полноватый, не улыбнулся, буркнул что-то сердито своему жизнерадостному напарнику. Это толстяк все время потел на жаре, часто вытирал платком лоб. Но все-таки очередь с выбранными мужиками к бодрому болтуну была больше.
Как только пленных выстроили на перроне и важный офицер-толстячок что-то крикнул женщинам, крикнул громко, лающим голосом, к Егору сразу торопливо направилась высокая тонкая немка с покачивающейся при каждом шаге под белой тонкой кофточкой высокой грудью. Лицо у нее было смуглое от загара, а чуточку волнистые волосы светлые, почти белые, выгоревшие на солнце. Было ей лет тридцать пять. Анохин обратил на нее внимание потому, что она быстро шла в его сторону и не спускала с него озабоченных глаз. Он, помнится, отметил про себя, что смотрит она на него не как на человека, а как на понравившегося быка, и сильно обеспокоена, как бы другие не перехватили его. Подошла, остановилась возле Егора и начала деловито, озабоченно осматривать его плечи, грудь, ноги, не обращая внимания на то, что он тоже пялит глаза на нее. Лицо Анохина, казалось, ее совсем не интересовало. К ней подошла пожилая женщина, маленькая, сильно морщинистая, что-то спросила. Немка кинула в ответ одно короткое слово и снова повернулась к Егору. Она пощупала у него плечи, бицепсы, видимо, удовлетворилась их состоянием и взяла его за рукав, повернула к себе спиной, потыкала пальцами в спину, в лопатки, потом показала, что нужно поднять руку и согнуть в локте, напрячь бицепсы. Он послушно сделал, как она просила. Немка сдавила пальцами его сжатый в камень мускул. Егору было в то время сорок лет. В самой поре мужик. Был он высок, крепок, тяжелая физически работа последние четыре года на лесоповале сделала его тело мускулистым, мощным. И оно, видно, немке сильно понравилось. Помнится, когда она начала его осматривать, ощупывать, он почувствовал себя уязвленным, подумал, что, как лошадь, выбирает, еле удержался, чтобы не ощерить, не показать зубы, мол, забыла в рот заглянуть, потом, может быть, под воздействием благодушного смеха над шутками веселого офицера успокоился, стал с некоторой иронией наблюдать за деловитым лицом немки, подмечать, как оно менялось у нее по мере того, как ей все более и более нравился собственный выбор, и становилось живей, симпатичней, чем показалось на первый взгляд. Покрутив, ощупав, оглядев Егора со всех сторон, немка, наконец, подняла глаза на его лицо. Они встретились взглядами, и он улыбнулся. Немка вдруг смутилась, загорелый нос у нее сильно потемнел, покраснел, и засмеялась в ответ, опуская глаза. Отчего лицо у нее стало наивней, добродушней и привлекательней.
— Шпрехен зи дойч? (Вы говорите по-немецки?) — быстро спросила она, снова поднимая глаза и старательно делая лицо серьезным.
— Зер шлехт! (Очень плохо!) — ответил он. Немецкий язык он учил в реальном училище в Борисоглебске и в учительском институте в Тамбове, знал его плохо, все забыл, помнил только отдельные слова, но складывать их в предложения не умел.
— Зер гут! (Очень хорошо!) — почему-то обрадовалась немка. — Эмма! — ткнула она себя пальцем в грудь.
— Егор, — назвал он себя.
Она не поняла, попыталась повторить его имя, потом воскликнула:
— Георг!
«Георг, так Георг! — кивнул он, — Тоже неплохое имя. Георгий-победоносец!» — усмехнулся он про себя.
Эмма взяла его за рукав и повела к столу, к веселому офицеру, который и ее не оставил без шутки, прежде взглянув на Егора. Эмма резанула что-то ехидное в ответ так, что вокруг захохотали даже старики, а шутник офицер качнул головой, снял фуражку и почесал затылок.
«Бойкая! Язычок острый, не стушуется!»
Потом они ехали под солнцем по полям на бричке. Сытая лошадь трюхала потихоньку по коричневой пыли проселочной дороги. Бричка мягко покачивалась. Эмма временами легонько похлопывала вожжами по широкой спине лошади. Егор показал ей руками, предложил: давай, мол, вожжи, я буду править, но она покачала головой:
— Найн.
«Ну найн так найн, правь сама! Я отдохну, наработаюсь еще!.. Смелая, не боится, что в поле башку сверну, да деру… Да куда здесь сбежишь, куда скроешься? Поля одни, поля, поля! Через час возьмут…»
Долго ехали, часа три, не меньше, пока не прикатили в одинокую усадьбу в поле. Километрах в двух от нее виднелись черепичные крыши соседней деревни. Въехали во двор. Там их встретили, выбежали из дома две девочки: старшей на вид лет двенадцать, младшей — лет восемь. У порога спиной к белой стене в инвалидной коляске, с большой дымящейся трубкой в руке сидел седой старик с мясистым носом на широком лице. Позже Эмма расскажет Егору, что это старик, свекор, научил ее как нужно выбирать работника, на что надобно обращать внимание. Очень беспокоился, что она привезет хиляка, неспособного к работе.
— Майн фамилие! (Моя семья!) — сказала Эмма, въезжая во двор усадьбы.
Девочки понеслись навстречу матери, закричали что-то по-детски весело и звонко, а старик сунул трубку в рот, выпустил большой клуб дыма, взялся рукой за резиновую шину колеса, но не сдвинулся с места, остался возле белой стены. Девочки остановились метрах в пяти от брички, замолчали и стали рассматривать Егора, а он спокойно сошел на землю и начал распрягать лошадь, не обращая на детей внимания. Выпряг, и Эмма пошла впереди, указать, куда поставить лошадь. Потом показала ему в хлеву свиней, кур, теленка. Корова, он приметил, паслась неподалеку от усадьбы. В катухах, в курятнике было ухожено, чисто, и он, подбирая слова, спросил, желая узнать, есть ли в доме мужчина, кроме старика:
— Аллес… ду… айне? (Все… ты… одна?) — и обвел рукой вокруг. Мол, ты за всей скотиной одна ухаживаешь?
Эмма поняла, кивнула:
— Я! (Да!)
— Ду фрау… ( Ты женщина…) — Егор запнулся, не вспоминалось по-немецки слово «сильная», и он согнул свою руку в локте, помял свой крепкий бицепс и показал на Эмму.
Она улыбнулась, тоже обвела пальцем все катухи и сказала:
— Ду! (Ты!) — мол, теперь ты будешь за всеми убирать, всех кормить.
— Гут, — согласился он.
Муж Эммы, как узнал Егор вскоре, погиб во Франции в прошлом году, а у свекра ноги отнялись два месяца назад, и она написала заявление, чтобы ей выделили русского пленного для помощи по хозяйству. Эмма рассказала потом Анохину, что обратила на него внимание сразу, когда он еще выходил из вагона, потому что свекор наказывал выбрать крепкого сильного русского. Работы много.
И потекла долгая жизнь в плену. Впрочем, была это обычная деревенская жизнь. С зарей вставали, с зарей ложились. Почти четыре года прожил Егор у Эммы. Сошлись они быстро, через месяц. Анохин во время работы в поле не мог спокойно смотреть, как трепещут, вздрагивают ее удивительно большие груди при таком худощавом теле, когда она энергично подгребает к стогу солому граблями. Невольно любовался он, как вытягивалось все ее долгое тонкое тело, когда она рывком бросала вилами вверх на стог навильник соломы, замирала на миг, круглые бедра ее напрягались, длинное тонкое платье от резкого движения особенно возбуждающе облегало их. В тот день были одни в поле. В самую жару перед обедом он умывался, раздетый до пояса. Эмма лила ему на руки воду из кувшина, плеснула на спину, провела по ней рукой, стряхивая воду. Егор почувствовал жаркое прикосновение ее руки, похожее на ласку, выпрямился, быстро обнял, прижал ее к себе, впился в губы. Эмма будто бы ждала того, что он обнимет ее, стремительно обвила его своими жаркими руками, не выпуская кувшина. Прохладная вода лилась на их плечи, остужала. Эмма вдруг отстранилась, игриво отскочила в сторону, выплеснула на него остатки воды, бросила на солому пустой кувшин и, совсем как девчонка, смеясь и повизгивая, бросилась бежать от него к небольшой речушке, протекавшей рядом с их полем. Ее лопатки легко и быстро шевелились под ситцевым платьем. Егор кинулся следом, догнал, попытался схватить за подол, удержать, но она споткнулась в траве и полетела на землю. Он кувыркнулся через нее, быстро вскочил на колени, поймал Эмму и стал целовать смеющийся рот.