Вержилио Феррейра - Явление. И вот уже тень…
И я уже там: хорошо выспался в доме на вершине холма. Теперь спускаюсь вниз, в деревню — отправить письмо Милинье. Уже темно, окна распахнуты, ночь — как летняя. Мне нужно было рассказать ей все, подробно изложить все причины, не для того, чтобы объяснить следствия, но для того, чтобы у меня были причины для этих самых следствий — на тот случай, если ей захочется их узнать. Я существо мыслящее, люблю помыслить на разные темы. Любопытно, что когда у причин еще не было следствий, я не знал, что они — причины; иду пешком. Иду пешком до самой деревни, что внизу; полезно для кровообращения, у меня уже бывают застои. Дорога, впрочем, короткая, если идти пешком. На машине пришлось бы сделать большой объезд. Но пешком близко: километр по шоссе, и вниз по откосу — в деревню. Деревня внизу, а я живу наверху, на холме. Построил там дом, еще при жизни моих родителей. У меня были брат и сестра; случались семейные скандалы. Я купил участок на холме, мы построили там наше жилье. Мне это по вкусу, я всегда был бесповоротно здешний, а теперь мне больше и неоткуда быть. Так что на время отпуска… Но Элена меня не одобрила. Ее родина — юг, радость моря, блеск солнца. Солнце живет в ее молочно-белом теле, в волосах — теперь ты носишь короткие волосы, — в живых глазах, даже имя твое солнечно. Солнце — Гелиос, тебя зовут Элия. Правильнее было бы Гелия. О господи, почему ты не сотворил меня совершенным в том смысле, в каком женщины понимают мужское совершенство? Или не подзадержался немного с моим рождением? Как бы то ни было, мои брат и сестра уехали, нашли другие радости существования, а я вот — еще нет. Знаю об этом по сдержанной мелодии, которая снова звучит…
— Как? Да. Но ее нет дома. Нет, ничего не просила, передать.
Музыка снова звучит, она как твоя земля, когда возвращаешься к истокам. Родители мои умерли, оно и понятно, мне за пятьдесят, а ведь я «младшенький». Смешно сказать — «младшенький». Разве можно быть «младшеньким» в пятьдесят? Когда я спускаюсь в деревню, беру с собой ключ, чтобы проветрить дом родителей. Особенно в хорошую погоду — мне представляется, что я возвращаюсь туда в мае. Надо напрячь воображение. Память. В этом все дело. Мне приходится зажмуриться, но и с закрытыми глазами я не вижу толком. Глубоко втягиваю в себя все запахи, которыми пропитались книги. Но обоняние притуплено, должно быть, от табака. А жара снова распирает меня; чистого виски и побольше льда. Обоняние и вкус; кажется, они равнозначны, всякий вкус есть в то же время запах; но это не относится к сладкому и горькому. Или к соленому? А в остальном запах и вкус — одно и то же; делаю глубокий вдох. Светит солнце. Пространство ширится от света, вздымается до уровня голубизны, доходит до линии горизонта. И в этом развороте вширь и ввысь все сущее на земле возносится и ширится. Цвет. Запах. Приостанавливаюсь, стараюсь припомнить все деревенские впечатления во всей целостности и чистоте их абсолютного бытия. Невольно я и сам вижу себя в дали прошлого — и словно распрямляюсь внутренне, обретая совершенство, которого лишен, — волосы густы, зубы целы. И очки не нужны. По обеим сторонам шоссе зацвел дрок. Смотрю на цветы, вдыхаю их запах. Изо всех сил пытаюсь найти в них, в их реальности, самого себя, ирреального. И тут появляются лошади, откуда взялись лошади? Спускаются сверху, навьюченные дроком и сосновыми ветками.
— День добрый!
— День добрый.
Здесь дроком и хворостом топят печи. День добрый. В залитом светом пространстве справа вдали вздымается, багровея, гора. Слева и впереди — бесконечность. Отсюда хорошо видно, что это — бесконечность. Такая же бесконечность, как та, что внутри нас. А я совсем пустой, словно вытек, вылился, словно вся кровь выхлестнулась наружу, полнейшее отсутствие — как будто тебя нет. Быть может, и смерть — в том, что все наше существо переходит в микрочастицы. У поворота шоссе — мельница. У окна сидит мельник, на голове — шляпа.
— Ну как, вам лучше?
Он закрыл глаза, пожал плечами, вздернул брови. Нет, ему не стало получше. Исхудалый, бледный, кости черепа четко обозначились. Кашляет. Зеленоватая кожа. Глаза впалые, с лихорадочным блеском. Кашляет. Смотрит в бесконечность. И я говорю:
— Сегодня вам вроде бы лучше.
Он закрыл глаза, пожал плечами, вздернул брови. Внизу под мельничным колесом бурлит вода, текущая из каких-то своих тайных глубин. Слышно бульканье и кашель мельника. У него чахотка медлительная, ей потребуется время, чтобы доконать его. Я еще слышу плеск воды, вижу, как она блестит на перекате. Щебечут птицы. Воздух искрится.
IVМоре искрилось по всей поверхности, был прекрасный летний день. Начало у меня получилось, как в детской книжке — для малых и больших: «Был прекрасный летний день». Я отправился на юг, на побережье, взял с собой рукописи, «чтобы поработать». Так поступали все великие мастера слова, я уже был писателем. Писатели всегда выезжали в разные места отдыха; места, куда они едут, становятся знаменитыми, их названия мелькают в газетах. Такой-то уехал в Канны доканчивать новый роман, или на Коста-Брава, или еще куда-то, так сообщается в хронике, повествующей о великих. Даже если великие никуда не едут. Я поехал на юг, на побережье. На самом деле я мог «работать» только в привычном своем углу, где окружающие предметы уже знают меня. И настолько, что ни они не обращают на меня внимания, ни я на них, нас роднит та дружба, при которой говорить не о чем. Это книги: научные, по искусству, художественная литература, а еще у меня здесь есть порции алкоголя через определенные промежутки времени и фотография Элены, выходящей из воды. Я смотрю на нее, она шагнула вперед — и смех лучится в брызгах света. Вокруг столько народу, но на фотографии никого больше. И я один перед твоей фотографией, одетый — но моя нагота была бы неоправданной. Ты идешь мне навстречу. Взлет пены — она точно мантия, волочащаяся за тобой, а ты сама — воплощение животворной силы моря. И тут на ум мне приходят слова — они летят от меня к тебе, как луч яркого солнца, что играет сейчас над твоей фотографией; настал час поэзии:
— Вы явились из глуби морской?
Она только смеется в ответ, ибо огонь радости сжигает все, даже глупость. Но в этот момент три сестры Элены становятся рядом со мною, словно вводя меня законным образом в круг семьи, и мы, все четверо, ждем тебя. Там была Линда, собиравшаяся выкупать куклу, Кармо в черных очках, дочитывавшая детектив, и Инасия, вязавшая что-то крючком. Такая милая эта Инасия. Одна рука у нее была короче другой, ладонь вывернута, как плавник. И улыбка. Такая щедрая. Лошадиные коричневые зубы. Отец изготовил дочек в два приема. В три. Сперва произвел на свет Инасию и сделал перерыв. Инасия на десять лет старше Элены. Но поскольку Инасия растила сестер после смерти матери, умершей при рождении Линды, и поскольку она страдала описанным выше врожденным увечьем, казалось, что она старше Элены на все двадцать. Кармо родилась через четыре года после Элены, в ту пору ей было шестнадцать. И самая младшая — Линда, полное имя — Эрмелинда, родившаяся, когда, казалось, шествие уже закончено; ей в ту пору было десять. Теперь возрасты сестер рассчитать нетрудно. Элена стоит неподвижно у самого берега, волны за спиною, в воздухе клочья пены, они тоже неподвижны. Она стоит, я стою, сестры укрылись под навесом. Нам нужно сказать друг другу одно только слово, головокружительное и абсолютное, переполненное вечностью, выхлестнувшейся из нашей встречи. Я боюсь произнести это слово, она ждет. Взлет белой пены. И солнце. И я говорю… Нет, не то совершенное слово:
— Вы явились из глуби морской?
Она смеется, я не то говорю, а то слово я не скажу, не так уж я глуп. Истинное слово, выражающее силу, и красоту, и таинственность недосягаемого, и гармонию бытия. Слово, исполненное величия, возвышающее человека над ним самим, слово, которое земля, и море, и свет всех светил, и голубизна пометили знаком бессмертия, в нем предельность, познаваемая воображением в запредельности, прозрачность, присущая бесконечности, живущей во всем, что конечно. Mon amour, сколько раз я видел тебя? И такой накал чувства! Ощущал ли я когда-нибудь его весомость? Твое тело. Хрупкость и скрытность твоего плотского вызова. Но не стоять же нам здесь всю жизнь. Есть слова попроще, но подводящие к тому, самому главному, становящемуся возможным после долгой подготовки. Можно поговорить о воде, теплая или нет, можно подойти поближе, чтобы волна забрызгала меня, это будет забавно, и ты рассмеешься. Можно сказать просто:
— Добрый день…
Но с решительностью, которая всегда производит хорошее впечатление. А затем продвинуться дальше — и я продвинулся. Элена сказала, что учится на медицинском, живет в Лиссабоне. Какой подарок судьбы, я тоже. То есть тоже живу — в Лиссабоне. Но я писатель, вот так. Силы небесные. Как мог я сказать тебе это, тебе — красивой, блистательной — но какие прилагательные заслуживают чести стоять рядом с твоим именем? Ты вся — в темных глубинах моего «я» и выше, в глазах моих, вбирающих твой образ. Разве можно перевести тебя на язык человеческой банальности?