Милан Кундера - Жизнь не здесь
«Да, любовь значит все или ничего. По сравнению с настоящей любовью все меркнет, все остальное превращается в ничто».
Да, она целиком с ним согласна, да, именно так понимает любовь и она.
«И настоящая любовь познается прежде всего по тому, что она совершенно глуха к болтовне окружающих. Но ты постоянно слушаешь, кто что тебе говорит, постоянно принимаешь во внимание взгляды других, а потом этими взглядами попираешь меня».
Господи, она не хочет попирать его, она только ужасается тому, что могла бы страшно навредить брату, что брат мог бы страшно дорого заплатить за это.
«А если бы он и заплатил за это? Если бы заплатил за это, заплатил бы по справедливости. Или, может, ты боишься его? Боишься порвать с ним? Боишься порвать с семьей? Хочешь быть вечно приклеенной к ней? Знала бы ты, как я ненавижу твою страшную половинчатость, твою страшную неспособность любить!»
Нет, это неправда, что она не способна любить; она любит его, как только умеет.
«Да, ты любишь меня, как только умеешь, — смеялся он, — только ты вообще не умеешь любить! Вообще не умеешь любить!»
Она снова поклялась ему, что это неправда.
«Ты могла бы без меня жить?»
Она поклялась ему, что не могла бы.
«Ты могла бы жить, если бы я умер?»
Нет, нет и нет.
«Ты могла бы жить, если бы я покинул тебя?»
Нет, нет и нет, отрицала она, качая головой.
Мог ли он желать большего? Его гнев опал, сменившись сильным волнением. Их смерть внезапно оказалась рядом; сладкая-пресладкая смерть, которую они обещали себе, останься один из них покинутым другим. Он сказал надломленным от умиления голосом: «Я бы тоже не мог жить без тебя». И она повторяла, что не могла бы жить без него и не жила бы, и оба они повторяли эти слова так долго, пока их не заключило в объятие великое заоблачное опьянение; сорвав с себя одежду, они отдались любви; вдруг он почувствовал под рукой влагу слез на ее лице; это было прекрасно; с ним еще никогда не случалось, чтобы женщина плакала от любви к нему; слезы были для него тем, во что обращается человек, когда не хочет быть всего лишь человеком и мечтает перешагнуть свою судьбу; ему казалось, что слезой человек вырывается из своей материальной судьбы, из своих пределов, превращается в дали и становится безграничным. Его необыкновенно растрогала эта влага слез, и он вдруг почувствовал, что тоже плачет; они любили друг друга, и их тела и лица были сплошь мокрыми от слез; они любили друг друга и полностью растворялись друг в друге, их влага смешивалась и стекала, словно две реки, они плакали и любили друг друга, и в эти минуты они были за пределами сего мира, они были словно озеро, которое, оттолкнувшись от земли, возносится к небесам.
Потом, уже спокойно лежа рядом, они долго и нежно гладили друг друга по лицу; рыжие волосы девочки слиплись в смешные прядки, лицо у нее раскраснелось; она была ужасно некрасива, и Яромилу на память пришло его стихотворение, в котором он писал, что все испил бы в ней, и старую ее любовь, и все ее уродство, и слипшиеся рыжие прядки, и грязь ее веснушек; он гладил ее и, исполненный любви, принимал ее трогательное убожество; он повторял ей, что любит ее, а она повторяла ему то же самое.
И, не желая расставаться с этой минутой абсолютной насыщенности, пьянившей его взаимно обещанной смертью, он снова сказал: «В самом деле, я не смог бы жить без тебя; я не смог бы жить без тебя».
«Да, мне было бы тоже ужасно грустно, если бы ты не был со мной. Ужасно грустно».
Он насторожился: «Но все-таки ты способна представить себе, что могла бы жить без меня?»
Девочка, видимо, не уловила подстроенной ловушки: «Мне было бы ужасно грустно».
«Но жить ты могла бы».
«А что мне было бы делать, если бы ты бросил меня? Но мне было бы ужасно грустно».
Яромил понял, что он стал жертвой недоразумения; рыжуля не обещала ему своей смерти и, произнося слова, что не могла бы жить без него, использовала их лишь как любовную лесть, как красивую фразу, как метафору; несчастная дурочка, она вообще не понимает, о чем идет речь; она обещает ему свою грусть, ему, который исповедует лишь абсолютные величины, все или ничто, жизнь или смерть. Переполненный едкой иронии, он спросил ее: «Как долго было бы тебе грустно? День? Или даже неделю?»
«Неделю? — улыбнулась она горестно. — Мой Ксавушка, какое там неделю…» — И она прижалась к нему, чтобы прикосновением тела выказать, что ее грусть едва ли можно отсчитывать простыми неделями.
И Яромил задумался: что, собственно, весит ее любовь? Несколько недель грусти? Ну что ж, хорошо. А что такое вообще грусть? Немного дурного настроения, немного тоски. И что такое неделя грусти? Никто не способен тосковать непрестанно. Она погрустила бы несколько минут утром, несколько минут вечером; сколько это всего минут? Сколько минут весит ее любовь? На сколько минут грусти он был оценен?
Он стал представлять свою смерть и представлять ее жизнь, равнодушную, ничем не омраченную, весело и отчужденно возвышающуюся над его небытием.
Ему уже не хотелось снова воскрешать трогательный, ревнивый диалог; он слышал ее голос, спрашивавший, почему он грустен, но он не отвечал; он воспринимал нежность этого голоса как бесполезный бальзам.
Потом он встал и оделся; он уже не сердился на нее; она снова спросила его, почему он грустен, и он вместо ответа лишь горестно погладил ее по лицу. А потом сказал, проникновенно глядя ей в глаза: «Ты хочешь сама идти в полицию?»
Она думала, что их прекрасная любовь безвозвратно устранила его ненависть к брату; она удивилась вопросу и не знала, что ответить.
Он снова (печально и спокойно) спросил: «Ты сама пойдешь в полицию?»
Она что-то пробормотала; хотела убедить его отречься от своего замысла, но боялась высказать это в полный голос; уклончивость ее бормотания была очевидна, и Яромил сказал: «Понимаю тебя, тебе не хочется туда идти. Тогда придется мне самому это сделать», — и он снова погладил ее (сочувственно, печально, разочарованно) по лицу.
Растерявшись, она не знала, что сказать. Они поцеловались, и он ушел.
Утром, когда он проснулся, мамочки уже не было дома. Пока он спал, мамочка успела положить на его стул рубашку, галстук, брюки, пиджак и, разумеется, подштанники. Невозможно было нарушить этот двадцатилетний обычай, и Яромил с горечью смирился с ним. Но в это утро, когда он увидел сложенные светло-бежевые подштанники с широкими болтавшимися штанинами, с большим разрезом на животе, почти громогласно призывавшим помочиться, его обуяло победоносное бешенство.
Да, на этот раз он встал, как встают навстречу дню, великому и решительному. Взял подштанники, растянув их в руках, осмотрел внимательно, почти с любовной ненавистью; потом сунул конец штанины в рот и стиснул зубы; эту же штанину схватил правой рукой и резко рванул ее; услыхал звук рвущейся материи; отбросил разодранные подштанники на пол с одним желанием: пусть лежат там, пока их не увидит мамочка.
Потом он надел желтые трусики, приготовленную рубашку, галстук, брюки, пиджак и вышел из дому.
11
На проходной он предъявил удостоверение личности (как принято при входе в большой дом, где помещается Корпус национальной безопасности) и стал подниматься по лестнице. Взгляните, как он идет, как следит за каждым своим шагом! Он идет, словно несет на плечах всю свою судьбу; он поднимается по лестнице, словно всходит не на верхний этаж здания, а на верхний этаж собственной жизни, откуда увидит то, чего до сих пор не видел.
Все было благосклонно к нему; когда он вошел в канцелярию, его встретило лицо бывшего однокашника, лицо дружеское; оно радостно улыбалось ему; оно было приятно удивленным; оно было веселым.
Сын школьного привратника сказал, что приход Яромила очень радует его. И душу Яромила залило блаженство. Он сел на предложенный стул и впервые по-настоящему почувствовал, что сидит здесь лицом к лицу со своим однокашником, как мужчина с мужчиной; как равный с равным, как стойкий со стойким.
Они немного поболтали о том о сем, как болтают товарищи, но для Яромила это была лишь приятная увертюра, во время которой он с нетерпением ждал, когда поднимется занавес. «Я хочу тебе сообщить нечто очень важное, — сказал он наконец серьезным голосом. — Я знаю одного человека, который в ближайшие часы удерет за границу. Мы должны что-то предпринять».
Сын школьного привратника, насторожившись, задал Яромилу несколько вопросов. Яромил быстро и точно отвечал на них.
«Это дело весьма серьезное, — сказал сын школьного привратника, — я не смогу решить его сам».
Он повел Яромила по длинному коридору в другую канцелярию, где представил его пожилому мужчине в штатском; представил его как своего товарища, и пожилой мужчина тоже по-товарищески улыбнулся ему; они вызвали машинистку и занялись протоколом; Яромил должен был указать все точно: как зовут девушку; где она работает; сколько ей лет, откуда он знает ее; какая у нее семья; где работал ее отец, где работают ее братья, ее сестры; когда она сообщила ему о предстоящем побеге брата; что представляет собой этот брат; что Яромил знает о нем.