Энсон Кэмерон - Жестяные игрушки
Похоже, за последние несколько лет я превратился в некое подобие магнита для всяких там убогих. Прибежищем разбитых сердец, и загубленных карьер, и разочаровавшихся в религии, и всяких прочих страдающих и обездоленных. Все они липнут ко мне; дабы я оценил всю тяжесть их невзгод. И так все время: люди, узнав, что я черный, спешат пожалеть меня, обсудить проблемы моей расы и кошмары нынешней истории. Но только в качестве прелюдии к тому, чтобы вывалить на меня свои проблемы. Теперь, когда я черный, всякая собака норовит поплакаться мне в жилетку.
— В детстве я не был черным, — говорю я ему, — меня сделали черным только когда я подрос.
— Как это вы ухитрились? — удивляется он. — В смысле, быть белым ребенком?
— Ничего я не ухитрялся, — отвечаю я. — Они сами. Я был тем, кем меня делали. И до сих пор тот… кем меня делают. Например, сегодня, насколько я понимаю, черный.
— Не понял. Кто делает?
— Ну, не знаю… Мои же братья. Братья-австралийцы. Сегодня они делают меня черным, а завтра — белым. Запросто. Как им удобнее.
— Ну, — говорит он, — я заикался. И мои братья-австралийцы сделали меня Два-То-Тони Дельгарно. И шпыняли этим. А потом сделали региональным менеджером по продажам крупной автомобильной компании. Просто надо пытаться самому их шпынять. Подняться на несколько социальных ступеней вверх. — Он фыркает с наигранной веселостью.
Мы поворачиваемся и смотрим, как Абсолютный Рекс, перегнувшись с трибуны, сыплет в толпу анекдотами, и доктринами, и солидными теориями, рубя воздух согнутым указательным пальцем, и окурком сигары, и задирая вверх подбородок — точь-в-точь Муссолини. Пот капает с кончика его носа на шелковую рубаху, когда он рассказывает анекдот из своей бесшабашной юности в Англии.
— И так я закоченел, что взял и забарабанил в стенку его будки, прямо над его ухом под медвежьей шапкой. Должно быть, это прозвучало для него как гром, республиканский гром, и я потребовал аудиенции у Самой — уладить эту проблему с Кэрром, ну а заодно и узнать, не найдется ли где переночевать пару ночей, потому что меня выгнали из квартиры за неуплату. Я отказался платить из принципа, когда сообразил, что платить все равно нечем. А он все стоял истуканом, не моргая, глядя сквозь меня на этот извечный лондонский моросящий дождь, словно восковая фигура из музея мадам Тюссо; но какая-то часть его все-таки жила, наверное, ну там, мизинец или указательный палец, и эта часть его нажала на какую-то кнопку, ну и… в общем, появились два бобби и ухватили меня за плечи. Вот я и объяснил им, что пришел повидаться с Ее Величеством насчет смещения моего демократическим путем избранного Гофа, а также узнать насчет места, где можно было бы переночевать несколько дней, поскольку она глава моего государства и, следовательно, отвечает за мое благополучие, которое находится под угрозой в связи с приближением зимы. И они переглянулись, и их пальцы больно впились мне в ключицы, а большие пальцы — в лопатки, и один из них сказал другому на этом их лондонском кокни, что, мол, еще один чертов «Обсралиец», а второй ему ответил на том же лондонском кокни, что это просто эпиматьеедемия какая-то. Вот тогда я впервые понял, что запахло чем-то новым. Что мы с вами — эпиматьеедемия.
Стоящие ближе к нему восторженно хохочут. Размахивают руками и кричат: «Эпиматьеедемия! Эпиматьеедемия!»
Мы с Два-То-Тони Дельгарно продолжаем свой разговор. Не обращая внимания на речь Абсолютного Рекса, за исключением тех ее мест, когда он перегибается с трибуны и выпячивает подбородок в избытке эмоций. Я беру нам еще бутылку пива, и мы продолжаем разговор. Он совершенно лишен иллюзий, этот Два-То-Тони Дельгарно.
Как представителю главного спонсора ему бы полагалось источать светскую непринужденность, работать с толпой, улыбаться и говорить людям, как он рад, что они такие молодцы. Как коммерческому хозяину мероприятия ему, возможно, полагалось бы класть руки на плечи гостям, и смотреть им в глаза, и говорить: «Развлекайтесь… Развлекайтесь на здоровье». Полагалось бы разгуливать меж гостями, давая понять, что это его марка машины в наивысшей степени удовлетворит их потребности, и Грядущей Республики, и Будущего Столетия в целом. Только ничего такого он не делает.
— …в то время как наша культура будет свободным и естественным отображением наших талантов и преимуществ, а не бесконечными попытками сорваться с поводка монархии, не бесконечной борьбой за избавление от ставшего обузой родителя… Наша культура будет состоять из свежих, плодотворных идей, станет не просто реакцией на что-то.
— Культура. — Два-То-Тони Дельгарно слышит это слово и выдыхает его обратно Абсолютному Рексу. — Культура — это просто способ прославиться за чужой счет. Культура — это оправдание за гору, на которую ты не поднялся, или за женщину, которую ты не сберег. Вот я. Я пастух несчетного стада овец, производящих отделку бардачков. Ну и что? А? Мои люди покорили мир. Изобрели оперу. Написали «Мону Лизу». Построили Святого Петра. — Он делает глоток пива и вытирает пену с верхней губы рукавом. — И что? Я что, отправляюсь спать с отзвуками дневной жизни в ушах? Черта с два, я отключаюсь под увертюры или кантаты. Ха. Вся эта культура — сплошная ложь. Взятые напрокат кантаты, заглушающие наше доморощенное блеяние.
Два-То-Тони Дельгарно поднимает стакан и собирается уже сделать глоток, когда замечает женщину с высветленными перекисью завитыми волосами, направляющуюся в нашу сторону. Взгляд его задерживается на ней, и зубы стискиваются в ожидании того, что произойдет. Я вижу, как белеет кожа у его обгрызенных ногтей, — с такой силой он сжимает запотевший стакан янтарного пива.
— Не здесь, — шепчет он, ни к кому не обращаясь. — Черт, только не здесь.
Она довольно высокого роста, и для такой светлой прически ей не хватает скул и подбородка. Виски и ноздри ее украшены замысловатым готическим орнаментом. Она одета в пастуший жилет, черные кожаные штаны и кроссовки «Данлоп». Такое впечатление, будто над ее внешностью потрудились тюрьма и нелегкий быт. Трудно сказать, хочет ли она походить на кого-то или хочет отдалиться от той, какой была прежде, еще в большей степени, чем большинство из нас.
Она проталкивается к нам через толпу, бормоча «Простите, дружок» и «Простите, милочка» всем, кого отталкивает в сторону. В левой руке она держит видеокассету, используя ее как таран для рассекания негромко беседующих компаний. «Простите… Простите… Простите, дружок». Она выныривает из толпы рядом с нами, нацелив видеокассету в Два-То-Тони Дельгарно. Когда она останавливается, кассета почти касается знаменитой белой автомобильной эмблемы на алом шелке его галстука, а он смотрит на нее с ужасом.
— Привет, — говорит она. Два-То-Тони Дельгарно продолжает не отрываясь смотреть на кассету и только вздыхает. Так, словно эта кассета — какой-то заголовок, оповещающий о катастрофе. Или депеша с фронта.
Она поднимает два пальца свободной руки к лицу и машет ими в мою сторону.
— Чао. Роза Виньелл. Частный детектив.
— Хантер Карлион, — отзываюсь я. — Привет.
Она поворачивается обратно к нему.
— Ваш секретарь, — говорит она. — Вот как я вас нашла. — Она вертит кассету так и сяк перед его глазами, надеясь, что он заберет ее. Потом тычет пальцем в мою сторону и приподнимает бровь, как бы спрашивая, могут ли они говорить при этом Хантере. Он смотрит на болтающуюся у него перед носом кассету и не замечает вопроса.
— Я так думаю, супружескую верность на видео не снимают? — спрашивает он у нее.
— Я таких не знаю, — говорит она. — И не думаю, чтобы это можно было снять — верность. Верность — то, что не происходит. В ней нечего снимать, в этой верности. — Готический орнамент на ее лице при разговоре отсвечивает и переливается.
— Ну, — говорит он. Теперь он наконец смотрит на нее. Он собирается с духом. — Вы принесли мне доказательства неверности моей жены.
— То, за что вы платили, — отвечает она.
— Сюда? — спрашивает он. — Сюда? Так, чтобы мое разбитое сердце было классным зрелищем для этих республиканцев? — Он протягивает свободную руку ладонью вверх и обводит взглядом толпу.
— Я всегда предпочитаю передавать клиенту житейское дерьмо на людях, — объясняет она. — Если передавать житейское дерьмо клиенту, когда он один, есть риск, что он учинит что-нибудь над собой. А если он учинит что-нибудь над собой, у меня возникнут сложности с оплатой чека. Обязательно найдется кто-нибудь, кто обвинит меня, что именно я передала житейское дерьмо, а это осложнит передачу чека. — Она тычет кассетой в знаменитую автомобильную эмблему на его алом шелковом галстуке. — Вот так. Боюсь, хорошие новости — это те, которых нет.
Он берет у нее кассету, и она убирает руку, и кассета остается прямо у него под подбородком, где она ее отпустила. Он смотрит на нее так, словно сквозь черный пластиковый корпус видит запечатленную в миниатюре неверность своей жены.