Симона Шварц-Барт - Жан-Малыш с острова Гваделупа
До него доносились звуки, какие всегда можно услышать на борту: из машинного отделения прорывался тяжкий вой и скрежет, оглушительно хлопали на ветру двери. Одного только явно не хватало в этом корабельном гуле: ни разговоры, ни крики не оглашали палубу. Жан-Малыш не раз высовывался из-под брезента и дивился беззвучной работе экипажа, который состоял почти из одних чернокожих гваделупцев. Все было отлажено до мелочей: хозяева подавали знаки, и рабы начинали с послушным, угрюмым безразличием выполнять то, что следовало; лишь изредка в воздухе щелкал хлыст — можно сказать, вхолостую, только чтобы подогнать и без того отлично выдрессированных животных…
Потом, когда он убирал под чехол свой клюв, это Давящее безмолвие наводило его на странные мысли; случалось, перья его вставали дыбом, и он в ужасе спрашивал себя: а вдруг корабль захватили Тени?
Прошло пять или шесть недель, и ветер стал мягок, ласков, благостен, а с поверхности воды исчезли льдины. Появились стайки чаек, они подолгу кружили перед носом судна, как бы показывая ему путь к земле, которая, по всему чувствовалось, была уже близко, вот-вот готова подняться из волн. Вода светлела. На ней теперь не было видно ни льдинки, а ветер доносил слабый аромат перца запахи болотной гнили и серы да еще глухой ропот, будто вырвавшийся где-то из тысяч ртов. И вот однажды на палубе раздались наконец крики, крики черных и белых, рабов и хозяев, слившиеся, как ни странно, в один радостный хор. Появились голые утесы острова Дезирад, окаймлявшие ровное, будто ножом срезанное плато, дальше лежал, словно плот на якоре, круглый плоский остров Мари-Галант, и наконец, под ярко-желтым месяцем, казалось взгрустнувшим по солнцу, возникли первые косы земли, которую он не осмелился назвать по имени, земли, показавшейся ему вдруг более загадочной, чем сами звезды…
Завыла сирена, и корабль, застопорив машины, вошел в фарватер между побережьем и островком Брюман, чьи пушки охраняли причал. Повесив на шею пояс и браслет, Жан-Малыш подхватил клювом истрепанную перевязь котомки и ринулся к берегу, тотчас попав под лучи прожекторов, прочесывающих воды Пуэнта. Сразу за скалистым мысом ему открылся узкий пляжик черного песка, и, прямо на лету сбросив на отмель свои сокровища, он возвратился к кораблю и стал извлекать из-под чехла ружье, отчаянно работая лапками и клювом. Вдруг с палубы раздался крик, и белая рука указала на уже улетающую птицу, которая сжимала в когтях ремень мушкета. Каждый взмах крыльев был для него смертной мукой. Судорожно мечущаяся в огнях гавани черная точка уже достигла было спасительной тени, когда громыхнули выстрелы, и перед клювом Жана-Малыша мелькнуло несколько перьев…
Приклад мушкета начал задевать за гребни волн, когда он наконец долетел до берега маленький бухточки с намывом черного песка, спрятанной за скалистым мысом. Укрыв в кустах свое оружие и пожитки, он забился под мангровые корни и застыл, как камень, только лапки его без конца ходили туда-сюда, нежно скребли, ласкали влажный, бархатный, дорогой его сердцу песок родимого острова…
Последняя звездочка нырнула в море, и плотная серая вата окутала Гваделупу. Не покидая тенистых мангровых зарослей, Жан-Малыш водил клювом из стороны в сторону, пытаясь разобраться в запахах, пробивавшихся сквозь терпкую вонь гниющих водорослей. Сперва он уловил кислый дух близкой камедной рощи. Потом начал различать легкое дыхание прибрежных деревьев: запах акаций миндаля, острый, едкий, как у лесного клопа, запах манцинеллы, соленый запах боязливо забившегося в свою норку, клешнями наружу, краба. Наконец до него донес лось теплое, родное благоухание какой-то птицы, которую он, как ни старался, не успел распознать, потому что вдруг канул в темную, открывшуюся под его убежищем пропасть; он падал в нее, а мимо, совсем рядом, проносились залитые светом видения, которые он не в силах был остановить: круглые хижины Верхнего плато, ни с того ни с сего оказавшиеся на бескрайней равнине Низких Сонанке, жилища-термитники деревни Гиппопотамов, изъеденные временем крутые скалы; потом над ним промчался и растаял как дым огромный город метрополии; распластав руки, он отвесно падал вниз, в разверстую в глотке Чудовища бездну, а щеки его овевал свежий черный ветерок…
2
Когда он проснулся, длинные языки тумана все еще вились вокруг корней мангровых зарослей, но круглое, гладкое, млечно отливавшее старинным фарфором небо уже усеивали россыпи звезд. Выбравшись из густой путаницы корней, он шагнул раз-другой по мокрому песку и стал весело разглядывать розового краба, который бежал, словно человек, навстречу своей судьбе, бежал в одну сторону, а шарики своих глаз направил совсем в другую. Жан-Малыш рассмеялся, и из его горла вырвалось протяжное «карр»: ужаленный змеей веревки боится, а он, едва поднявшись из Царства Теней, готов неведомо зачем во второй раз броситься в пасть Чудовища…
За мысом раздался трубный рев парохода. Вспомнив, где он находится, Жан-Малыш подумал, что пора облачаться в человеческую кожу, начинать новую жизнь — самую нелепую, самую несуразную из всех, какие он уже прожил, бред какой-то, да и только, ведь все это было уже чужое, не его. Он нерешительно шагнул к кустарнику, в котором спрятал мушкет, пояс и вещий браслет. Но тут его вновь одолел смех, и он подумал: а не тряхнуть ли ему стариной, не полетать ли над Гваделупой и поглядеть, что на ней изменилось за все это время. Он поднял лапку в воздух, потом решил было подавить минутное желание, но тут его опять одолел смех, и он вмиг перемахнул через ленту мангровых зарослей…
По шоссе к Пуэнт-а-Питру двигалась вереница негритянок, на голове у каждой была тяжелая корзина с овощами и фруктами. Хотя никто за ними не присматривал, они шли молча, мерным шагом, останавливаясь лишь затем, чтобы помочиться — прямо стоя, раздвинув ноги под целым ворохом юбок из дерюжных обрезков и рваных одеял, которые они придерживали руками в грубых рукавицах. Сердце нашего героя сжал страх, подобный тому, что он испытывал на корабле, когда смотрел на жуткую пантомиму рабов и хозяев; потом Жан-Малыш пролетел над ослом, над повозкой, запряженной волами, над кучкой рабов, которые шли на работу с мотыгами на плечах: с виду они были свободны, никто их не подгонял. Почти сразу он, как сквозь сон, увидел громыхавшую по дороге стародавнюю золоченую карету, будто сошедшую с книжной картинки, на козлах которой восседал старый кучер в ливрее и цилиндре. Перед лошадьми бежали, обливаясь потом, два раба с горящими факелами, и у Жана-Малыша голова пошла кругом: неужто он опять попал в иной век, в иную Гваделупу, как когда-то очутился в забытой Африке стародавних времен.
Его подхватил и отнес от дороги порыв влажного ветра, и, все еще не оправившись от смятения, Жан-Малыш заметил, что капли дождя осаждались на его перьях прозрачными, точно стекло, льдинками. Вскоре он превратился в маленькое белое привидение, беспомощно мечущееся меж холмов — он никак не мог прийти в себя от деревенских пепелищ, от зловонных развалин сахарных заводов, вокруг которых вздымали к небу костяные ноги скелеты волов. Вихрем промчавшись над Соленой ре кой, он заметил наконец первые живые, или, скорее, чудом выжившие, плантации: на них кишели, словно комары над болотом, черные рыбы. Но всюду та же мертвая тишина, те же вороха дерюжной ветоши, в которой люди казались ходячими чучелами. Стужа полновластно царила повсюду, проникла во все: в человеческие тела, в хиреющие от ее дыхания деревья, захватила само небо, где клубился и рвался ввысь, чтобы потом растаять без следа, холодный серый туман. Вдруг до него донесся протяжный напев, он исходил от чернокожих рабов, которые шли цепью и мотыжили схваченный белым инеем склон. Ни одного прожектора, чтобы осветить место работы, ни ударов хлыста, ни собак, обученных ловить беглецов. Лишь два-три надзирателя держались поодаль, верхом на укрытых теплыми попонами лошадях, а из ртов согбенных до земли людей лилась незнакомая песня, в которой не было ни надежды, ни скорби, ни устали, ни тоски, одна лишь тупая пустота:
О колени моиКолениВы согнитесьМои колениВы согнитесь-ка до земли
Песнь эта будто вырвала и разметала по небу душу Жана-Малыша. «Нет больше сил терпеть, оставьте же, оставьте старика в покое, дайте ему спокойно помереть в своем темном углу!» — задыхаясь, повторял он в изнеможении, а ветер уже швырнул его за вершину холма. Справа, метрах в десяти от мелкого леса, раздался крик петуха. Сквозь густую листву он различил старого калеку, который полол огород, разбитый рядом с жалкой хижиной. Одна его рука опиралась на костыль, а другая легонько помахивала маленькой, будто игрушечной тяпкой. Он пропалывал иньям и говорил сам с собой, эхал и ухал, чтобы подбодрить себя, как это всегда делали старики, до самой смерти не желавшие оставлять свой клочок земли. Стена колючего кустарника отделяла его от остального мира; успокоенный увиденным, Жан-Малыш опустился на опушку подлеска и принял человеческий облик…