Малькольм Брэдбери - В Эрмитаж!
— Эй, привет! — раздается вдруг чей-то голос.
Я отрываю взгляд от перелистываемых страниц и вижу, как некто идет ко мне вдоль борта, обдуваемый порывистым ветром. Это Андерс Мандерс, элегантный и опрятный, в дорогом суконном плаще, развевающемся вокруг ног, и в настоящей лисьей шапке с опущенными ушами. За все время путешествия Мандерс не проявлял никаких странностей. Он был одним из самых стойких и молчаливых членов группы: симпатичным, надежным, совершенным дипломатом и джентльменом, все подмечающим и ни на что не реагирующим. Даже суровый Свен Сонненберг, занятый только столами, в интеллектуальном отношении абсолютная tabula rasa[24], — и тот взял моду за общими обедами в огромной корабельной столовой оживленно и яростно отстаивать свои пролетарские вкусы. Он раскритиковал мой ледериновый ремешок от часов, презрительно разглядывал мои пластицированные туфли, исследовал и забраковал мою недостаточно прочную трубку. В послеобеденное время он удостаивал беседой только Агнес Фалькман, нашу реформистку, феминистку и профсоюзную деятельницу, которая, похоже, разделяла его шведское пристрастие к ручной работе.
Но сегодня наша компания совсем распалась. По крайней мере сейчас (а уже почти полдень) Мандерс — единственный, кто появился на палубе. «Дидровцев» подкосила докучливая балтийская простуда. Подозреваю, кстати, что она была вызвана двумя докладами, которые мы с Версо зачитали (или, точнее, едва не зачитали) вчера. Хотя я до сих пор не уверен, что это единственно верное объяснение моратория, наложенного нынче на все наше предприятие. Наш милый конференц-зал, находящийся двумя палубами ниже, сегодня заперт, пуст и неосвещен. Никто больше не говорит о статьях. И сами философические пилигримы куда-то исчезли; на них можно лишь случайно натолкнуться в разных концах нашей великолепной плавучей гостиницы. Шведская дива, похоже, навеки уединилась в своей элегантной каюте на капитанской палубе с Ларсом Пирсоном (он тоже не показывается) или без него и, несомненно, даже не догадывается о моих дурацких приступах ревности. Жак-Поль Версо попадается мне на глаза лишь изредка: похоже, он больше не лэптопит свой лэптоп, а предался охоте за бесчисленным племенем улыбчивых корабельных Татьян. Сегодня я мельком видел Агнес Фалькман: она внезапно всплыла в одном из кресел салона красоты, будто утопленница, покрытая толстым слоем лечебной грязи. Бу и Альма Лунеберг, очевидно, на всех обиделись, и теперь их нигде не найти. Таким образом, из девяти отправившихся в плавание человек со мной остался лишь Мандерс.
— Замечательная книга, я ее хорошо знаю, — с учтивой улыбкой замечает он, усевшись в соседний шезлонг (который он перед этим протер старой русской газетой) и заглянув мне через плечо.
— Очень приятно, что вы так думаете, — отвечаю я. — Скажите: а не видали ли вы сегодня нашу великую диву?
— Нет, но я увижусь с ней вечером. Мы договорились поужинать вдвоем.
— Так она уже не с Ларсом Пирсоном?
— Нет. Я только что видел его в баре, он пил в одиночку. Но я сомневаюсь, что она вообще имела дело с этим занудой. А вы?
— По-моему, не далее как сегодня ночью.
— Едва ли. Они враждовали еще в Стокгольме. Они никогда не сойдутся.
— А как поживает проект «Просвещение»?
— Пока никак. Профессор Бу закрылся в своей каюте вместе с Альмой.
— Это все из-за меня. Я чувствую себя жутко виноватым.
— Напрасно, уверяю вас. Разве что вам нравится чувствовать себя виноватым, как это часто бывает. Его поведение — обычный каприз, не более. Профессор Бу отлично чувствует, когда можно покапризничать, а когда не стоит. А в результате он просто имеет возможность отдохнуть и заняться тем, что ему нравится.
— И что же ему нравится?
— Устраивать чужие дела и заключать сделки. Ведь Бу — известнейший проныра, деляга, тусовщик и манипулятор.
— В самом деле?
— Профессор Бу знает всех, и все знают его. Он ведь заседает в Нобелевском комитете, который для писателей — все равно что Олимпийский комитет для спортсменов. Это открывает ему любые двери и дает возможность участвовать во всех самых представительных собраниях.
— Но он же не выходит из своей каюты…
— Да; но у него есть телефон. Я думаю, сейчас он звонит, отправляет телеграммы, рассылает свои послания и предложения и заключает какие-то тайные сделки. Он общается с Вашингтоном и Парижем, со Стокгольмом и Римом. И конечно же, с Петербургом. Несомненно, он хорошо знает Петербург. Знаете ли, эти манипуляторы-международники — истинная соль земли.
— А что же с проектом «Дидро»? Он все еще жив?
— Живее всех живых. С чего бы ему умирать? Из-за этой драчки вокруг докладов? Так без этого ни одна конференция не обходится.
— Я имею в виду последние новости. Вы смотрели телевизор сегодня утром?
Сегодня утром российский мир выглядел еще непригляднее, чем прежде. На экране шли панорамные кадры выгоревшего и почерневшего Белого дома, и языки дымного пламени лизали его стены. Парламент разогнали; ему заткнули рот. Но озлобленные толпы с красными и трехцветными флагами все еще ходили повсюду, и по улицам все еще грохотали танки. Кого-то выносили на носилках. В Москве объявили комендантский час. Но на царе Ельцине переживания не сказывались ничуть. На телеэкране он выглядел еще более непреклонным и устрашающим, чем обычно, — как главная деталь механизма, только что продемонстрировавшего свою несомненную мощь. Как Всероссийский Отец. «Друзья, я низко кланяюсь всему российскому народу», — сказал он, склонив перед камерой седую главу.
— Да, смотрел, — отвечает Мандерс с очаровательно беззаботным видом, какой часто бывает у дипломатов. — Там все интереснее и интереснее. А вас в Россию не тянет?
— Честно говоря, не уверен. В страну, где происходит такой кризис…
— Но что может быть интереснее кризиса?
— По-моему, разгар революции — не лучшее время для проекта «Просвещение»… — возражаю я.
— В корне неверный подход! — восклицает Мандерс. — Знаете ли, когда бы вы туда ни приехали, вы всегда попадете в кризис. В России всегда кризис. А Просвещение, как я полагаю, само по себе революционно. Разум всегда был источником проблем и неприятностей. Так было, есть и будет. Об этом, кстати, говорит и ваш приятель-племянник вот в этой книжке. Философия и добродетель хороши каждая на своем месте, но между ними очень мало общего. Помните, что сказал племянник? Конечно, это очень приятно — быть философом, мыслить, обсуждать и посещать благовоспитанные салоны. Но если вы червь, то большую часть времени вам приходится ползать. И вы, несомненно, пылаете гневом и жаждете мести, если кто-нибудь на вас наступит.
— Конечно, — киваю я. — Вы знаете, я вспомнил одну конференцию на Канарских островах…
— Вы, академики, все время на конференциях, — улыбается Мандерс. — Ну как? Хорошо съездили?
— Не слишком. Это было еще во времена Франко. Там как раз происходили студенческие волнения, шла вооруженная кампания за независимость Канар. Я понял, что тут что-то не так, уже когда сошел с самолета и не обнаружил профессора, который должен был меня встретить. Вместо него там была группа студентов, изо всех сил скрывавших лица за воротниками курток. Они сказали, что профессор очень извиняется, но он сейчас прячется в горах вместе со своей женой. Он надеется, что это не помешает моим лекциям и что я смогу провести конференцию без него. Поскольку я был единственным иностранным докладчиком, эта новость меня отнюдь не обрадовала. Я поехал в университет — и оказался в центре большой студенческой демонстрации. Испанские власти реагировали на нее как обычно. Все подступы к университету были заблокированы бронированными джипами с автоматчиками.
— Но они вас впустили?
— Конечно. Я ведь был приглашенным иностранным лектором. Они даже пропустили нескольких студентов — или те сами просочились через черный ход. Но так или иначе, я все же смог прочитать свою вступительную лекцию. Если я не ошибаюсь, это было радикально новое прочтение «Алой буквы» Натаниеля Готорна, романа о пуританстве и прелюбодеянии. Где-то посередине лекции, когда мои аргументы становились все интереснее, на улице началась перестрелка. Несколько пуль разбили окно и пролетели через аудиторию. Студенты вели себя превосходно: они терпеливо дослушали мой доклад об образе Эстер Принн как символе естественной страсти. Но, честно говоря, это была не лучшая моя лекция.
— Могу себе представить.
— Затем было обсуждение — кстати, весьма продуктивное. А когда я вышел из университета, все протестовавшие студенты уже куда-то исчезли. На ступенях осталось только несколько трупов.
— О боже!
— Вечером несколько аспирантов отвезли меня в какой-то бар на вершине горы, где я смог встретиться с профессором. Он был тщательно замаскирован: широкополая шляпа, темные очки, наклеенные усы. И его жена, конечно, тоже. Он очень извинялся и сказал, что весьма сожалеет о том, что пропустил мою лекцию. Он тоже занимается Готорном и несколько недель с нетерпением ждал моего выступления. Но я должен войти в его положение: он ведь приехал с полуострова и был назначен на должность правительством Франко, поэтому появляться в университете ему было опасно — его могли попросту убить. И он не решился, он рассыпался в извинениях, этот славный профессор. Затем мы пообедали вместе, и я вернулся в университетское общежитие, а он поднял воротник и удалился в свое безопасное горное убежище.