Грэм Джойс - Курение мака
– Чушь, – сказал я.
Но Фил еще не выговорился:
– Когда я поступил в университет, он страшно мне завидовал, но себе не признавался. Потом, когда Чарли поехала в Оксфорд, его это задело еще больше. Как же так? Она и умнее его? Это его просто заедало! Он только и мог, что издеваться над нами. Издевался над ее друзьями, над моей верой. Постоянно. Он в этой зависти всю жизнь провел. И знаешь, чем он сейчас занимается? Соревнуется с ней, берет реванш!
Я уже был сыт по горло его показным страданием.
– Знаешь что, Фил? Меня тошнит от твоего нытья. А если честно, меня тошнит от тебя.
– Заткнись, Дэнни! – вдруг сказал Мик. – Оставь Фила в покое.
– Да я просто… – начал я.
– Слышал? Оставь его в покое и займись делом. Резкая нотка в голосе Мика заставила меня замолчать. Я взглянул на Чарли. Она скрестила руки на груди.
– Фил прав, папа. Почему тебе постоянно кажется, что между нами какое-то соревнование?
К этому моменту первая трубка у Набао уже была разогрета и дымилась, но, когда я за ней потянулся, Фил меня опередил.
– Я тоже могу, – сказал он. – Не возражаете?
И глубоко затянулся. Глаза его увлажнились, но он задержал дыхание и не закашлялся. Я пожал плечами. Если Филу взбрело в голову присоединиться к нам, я не собирался с ним спорить. Мик осторожно забрал у Фила дымящуюся трубку и отдал мне.
Фил рухнул на циновку в углу хижины, совершенно разбитый и подавленный.
Настроение у всех испортилось, но отступать я не собирался. Я прилег на свой спальный мешок и устроился поудобнее. Глубоко втянул в себя дым, задержал в легких. Набао взяла банановый лист, оторвала черенок, положила на стол и стала готовить вторую трубку.
Я продолжал курить, пока не обнаружил, что зелье кончилось. В медной чашечке остался комочек пепла. Ничего особенного я не чувствовал. Заметил только, насколько пристальным стало общее внимание к моей особе. Мик наблюдал за мной, покуривая «Мальборо». Чарли смотрела на меня, поджав губы. Набао, занятая приготовлением второй трубки, время от времени поглядывала в мою сторону, избегая в то же время встречаться глазами с Чарли.
– Ну что, доволен? – спросила Чарли. – Ничего особенного, да? Молодец. Что бы я ни делала, ты можешь лучше.
Мы поменялись ролями, и ей это явно не нравилось.
Набао принесла мне новую трубку. Я снова глубоко затянулся и задержал дым. Набао оторвала еще один черенок и положила его рядом с первым.
Когда я выкурил третью, Чарли спросила Мика:
– Ты собираешься его остановить?
– Ты его не послушалась, а он меня слушать не станет, – сказал Мик.
Фил в отчаянии держался за голову. Я подавил смешок.
Чарли встала.
– Я не собираюсь оставаться здесь и смотреть, как он себя гробит – лишь бы кому-то что-то доказать.
– Отлично, – похвалил ее Мик. – А далеко собралась?
Это был хороший вопрос. Я попыхивал трубкой и смотрел на Чарли. Наши глаза встретились. Я предпочел ничего не говорить. Чарли покачала головой.
– Я даже не представляла, как крепко это в нем сидит, – призналась она, – до того самого дня, пока в университет не отправилась. Дай ему тогда волю, он бы поехал со мной и все бы лекции слушал. Только для того, чтобы я не знала больше него. Он этого терпеть не может.
Мик почесал голову:
– Да, не без этого.
– Меня удивляет, что у него вообще есть друзья, – сказала Чарли. – Ведь он не добрый человек. Он требует, чтобы у него на все разрешения спрашивали, и, если не спросили, замыкается в себе тут же. Он не спорит, не убеждает. Просто вычеркивает тебя из своей жизни, перестает внимание обращать. Вот я выросла и сразу стала ему неинтересна. Он меня замечать перестал. Аннулировал, как будто я не живой человек, а счет в банке.
Я усмехнулся, потому что не принимал эти жалобы всерьез. Казалось, они не меня обсуждают, а карикатуру какую-то и не похожую на меня вовсе.
– Я заметил, – кивнул Мик. – Он иной раз насупится, слова не вытянешь.
– Он просто бесчувственный, – сказала Чарли. – У него чувств будто и нет совсем.
– Наверно, поэтому от него мама ушла, – добавил Фил.
– Как ушла? – обернулась Чарли. Это было для нее новостью.
– Да, он сам ее оттолкнул.
Я опять фыркнул. Все их нападки, разумеется, были очень обидными, но меня ничуть не задевали. Ведь они не относились ко мне. Могу сказать, что опиум здорово меня успокаивал. Никаких других эффектов не было. Каждый раз, когда Набао подавала мне трубку, она отрывала черешок от листа. Когда я взялся за пятую трубку, я начал думать, что на самом деле она мне что-то не то подмешивает или, может быть, дозы слишком маленькие. Не мог же я совсем никакого воздействия не ощущать?
Я выкурил пять трубок – и хоть бы что. Правда, рука перестала болеть.
Чарли слушала Фила, который рассказывал ей про родителей, ну то есть про Шейлу и про меня, и лицо у нее было озабоченное, как будто я натворил что-то, а исправить уже нельзя, поздно. Я часто видел такое выражение у Шейлы, когда дети были еще маленькими. Наверное, и у меня в те годы такое выражение тоже не раз бывало. Фил достал карманную Библию и стал размахивать ею у меня перед носом и при этом поучал меня, как уличный проповедник, читал мне проповедь о моей жизни. В ответ на это я опять рассмеялся. Потом я перевел взгляд на Мика; мне было интересно, почему он не смеется, но он довольно мрачно на меня поглядывал. Лицо у него было потное, глаза навыкате. Со стороны это было очень смешно. И от того, что они так серьезно ко всему относились, меня разбирало еще больше.
– Я не от опиума смеюсь, Мик, – пояснил я. – Опиум ни при чем. Просто у вас такие лица! Это надо видеть!
Его глупое молчание рассмешило меня еще больше.
– У тебя передозировка будет, если не остановишься, – предупредила Чарли.
– Иду на рекорд, – ответил я, и так остроумно, что даже сам засмеялся.
Чарли покачала головой.
То, что началось потом, я плохо помню. Я потерял счет выкуренным трубкам. Меня завораживал сухой шорох банановых листьев. Завораживал настолько, что я мог слушать его часами. Лист, шших, переворачиваясь, ложится, шших, на стол, за ним другой. Или они у меня в голове шуршат? Или Набао, шших, жилистой рукой раскладывает по столу сухие листья? Еще я удивлялся, что в забытье не впадаю. Чувство было совершенно другое. Мои мысли начали проходить у меня перед глазами, обрели реальность. То есть внутренний мир стал внешним, и наоборот.
И оказался совсем не таким прекрасным, как я его себе представлял. «Райское блаженство» – просто пустой звук, говорить не о чем. На самом деле здесь краски приглушенные. Я оказался в светло-коричневом или темно-оранжевом пространстве, практически совпадающем с привычным миром, только слегка смещенным, будто под углом. Двойное зрение.
– Наверное, это из-за освещения, – сказал я вслух, пытаясь объяснить, что горящие свечи дают этот оранжевый отблеск, вводят чувства в обман. Мик что-то ответил, но я не расслышал и переспрашивать не стал. Я думал о том, каким старым оказался этот мир. Невыразимо старым, отжившим, исчерпанным.
Можно подумать, что меня это пугало, но нет, напротив, я оставался совершенно спокойным, безразличным.
Хотя тут надо подобрать другое слово. Это не подходит. Безразличия не было. Древний мир опиума был мне приятен. Я еще не смог понять чем и вдруг почувствовал аромат. Да, я ощутил запах! Даже воскликнул: «Ха!» – когда вспомнил, вспомнил запах новорожденного младенца, его темечка. Ну да, это был тот же знакомый аромат застывшей любви, только удесятеренный.
Разумеется, нигде поблизости не было никакого ребенка. Запах шел от земли.
Мне было так хорошо, что не хотелось двигаться. По венам у меня текла не кровь, а мед. Но мне было так интересно рассмотреть, понять, лежать на месте я не мог. Я поднялся и вышел из хижины.
Или я так думал? Но я ведь был в маковом поле, хотя потом Мик сказал мне, что я действительно выходил, но на минуту и тут же вернулся и выкурил еще одну трубку. Минуты не могло хватить на то, чтобы так подробно все обдумать.
… Шших, рука перевернула листок.
Возможно, чувства обманывали меня, но я помню, как пришел на маковое поле и встал среди маков. Сборщики уже ушли, завершив дневные труды. Ноги у меня были ватными, руки обмякли, и, оказавшись в поле, я сразу сел на красную землю и уставился на надрезанные головки. Меня поразило число плачущих маковых головок. Опиум не просто капал, он проливался благодарными слезами.
Потом назад, в хижину. Чарли на этот раз тоже в слезах. И Фил на коленях рядом, с зажатой в ладонях Библией, шепчет мне на ухо молитвы, будто его кто просил. Шепчет, будто листья сухие перебирает.
Теперь я понял, любое горе оставляет на нас надрез. Холодными лунными ночами мы истекаем слезами как кровью, сочимся невнятным составом души, и он, застывая, густеет. Не знаю, кому это надо, да и о качестве можно поспорить, но кто-то зачем-то выходит наутро в поля и собирает вытекший за ночь сок. Если первый крик младенца вызван болью, значит, и первая капелька сока появится, едва он успел родиться.