Дина Рубина - На Верхней Масловке (сборник)
— … И для этого ему необходимо было подчеркнуть агрессивность Винсента…
— Похоже на то… А Ван Гог… он же страдал провалами в памяти. Он ни черта не помнил, когда накатывала болезнь… Следовательно, и в письмах не мог оставить свидетельства того, что было на самом деле.
— Знаешь… я уверена, что он и не стал бы об этом писать… Он и так страдал…
— Страдал, конечно… но правда и то, что он тогда уже был невыносим, и Гогену приходилось несладко. Буквально дня за три до того, вечером они сидели в кафе, может, даже и в этом, заспорили, и Висент швырнул ему в голову полный стакан абсента… Тот увернулся, взял его под руку и повел домой. А наутро Винсент уже ничего не помнил… Так что Гогена можно понять, он не собирался оставаться в Арле нянькой кому бы то ни было. Он был художником, замечательным художником, великим художником… И надо отдать ему должное — прежде чем удрать в Париж, он телеграфировал Тео, и тот примчался…
— А что за история с подаренным проститутке ухом?
— Ну, это уже нетрудно представить. Когда ему удалось остановить кровь, он промыл свой трофей, завернул в тряпицу, надел широкий берет и побежал в бордель, который обычно посещал с Гогеном… Вызвал одну из девушек — ее, кажется, звали Рашель — и вручил свой подарок… Сказал — «спрячь хорошенько», или «возьми на память» — что-то в этом роде… В общем, жуть…
— Воображаю лицо бедной девицы, когда она развернула сверток… — сказала я.
— Ну, полиция, то, се… Стали его искать, и обнаружили в постели в бессознательном состоянии… Так что, когда Гоген утром подошел к дому (а он ночевал в гостинице, так как уже накануне чувствовал себя неуютно в «желтом домике»), его встретила толпа соседей, жандармы, и первый вопрос был — за что он убил друга?
…У стойки один из бродяг вдруг взорвался фонтаном исступленной ругани — побагровел, глаза налились кровью, бокал в лужице разлитого им на стойке пива заскользил к краю, упал и разбился. На него тут же наступили ботинком. Собака залилась хриплым лаем… Из глубины внутреннего помещения был вызван какой-то смуглый парнишка с совком и веником. Ныряя меж топчущимися у стойки посетителями, он принялся ловко и невозмутимо выметать из-под ног осколки и сгребать их в совок.
«Заведение это из тех, что называют „ночными кафе“ (тут их порядочно) — оно открыто всю ночь. Поэтому „полуночники“ находят здесь приют, когда им нечем платить за ночлежку или когда они так пьяны, что их туда не пускают. Семья, родина и пр. — все это, может быть, не столь привлекательно на самом деле, сколько кажется привлекательным тем, кто, как мы, довольно легко обходится и без родины, и без семьи. Я часто напоминаю сам себе путника, который бредет куда глаза глядят, без всякой цели. Иногда я говорю себе, что этого „куда“, этой цели скитаний не существует вовсе, и такой вывод представляется мне вполне обоснованным и разумным. Когда вышибала публичного дома выставляет кого-нибудь за дверь, он рассуждает не менее логично и обоснованно и, насколько мне известно, всегда бывает прав. Ну что ж, тогда я смогу убедиться, что не только искусство, но и все остальное было только сном, а сам я — и вовсе ничем…
…Врачи говорят нам, что не только Моисей, Магомет, Христос, Лютер, Бэньян, но и Франс Хальс, Рембрандт, Делакруа, а заодно старые добрые женщины, ограниченные, как наша мать, были сумасшедшими. И тут встает серьезный вопрос, который следовало бы задать врачам: а кто же из людей тогда нормален? Быть может, вышибалы публичных домов — они ведь всегда правы?»
…Мы не стали дожидаться развития настоящего тартареновского побоища, расплатились, поднялись и нырнули в потоки дождя, быстрым шагом пересекая площадь. Когда достигли Арены, дождь уже стоял стеной… Циклопические стены с гигантскими арками виднелись расплывчато, как сквозь толстое стекло… Кажется, со времен римлян не было в Арле такого дождя! Прижавшись к стене дома, под каким-то случайным козырьком мы обреченно пережидали очередной этот выхлест бездонных небес, мы просто отдались дождю, бесконечной череде ледяных оплеух, и уже не чувствовали тяжести намокших курток, шарфов, хлюпающих кроссовок…
Вдруг из-за поворота выполз туристический поезд и мы припустились за ним бегом. На спуске улицы он притормозил, и отряхиваясь, как собаки, сбрасывая на пассажиров пригоршни дождя, мы на скаку влетели в вагончик. Все свободные места были залиты водой…
— О, Господи, — шумно шмыгая носом, пробормотал мой художник. — прав был Гоген, когда называл этот город «самой паршивой дырой в мире»…
Часа полтора мы еще боролись со стихией, чуть ли не вплавь достигли городского музея, пошатались по его холодным залам, разглядывая фотографии каких-то бравых тартаренов в костюмах зуавов… Наконец, сдались, и попросили мрачного служащего вызвать такси, чтобы не подхватить воспаления легких или не сойти вконец с ума в этой цитадели сияющего Юга…
* * *«…Надеюсь, что со мной ничего особенного не случилось — просто, как это бывает у художников, нашло временное затмение, сопровождавшееся высокой температурой и значительной потерей крови, поскольку была перерезана артерия; но аппетит немедленно восстановился, потеря крови с каждым днем восстанавливается, а голова работает все яснее. Поэтому прошу тебя начисто забыть и мою болезнь, и твою невеселую поездку»…
Можно только представить себе, как сжалось его сердце, когда дилижанс, увозящий Тео, свернул за угол улицы. Да уж, невеселая была поездка…
Он написал картину — пустое кресло с двумя книгами и одинокой горящей свечой на плетеном сиденье, вставленной в простой подсвечник. Назвал полотно — «Кресло Гогена». Кажется, что пространство картины заливает поток боли. Поразительно — насколько кротким и преданным мог быть этот неистовый человек… Еще он написал Гогену письмо, дружеское и такое же кроткое, с надеждой, что тот не держит зла на «бедный желтый домик»… Вместе с тем, он прекрасно видел и понимал, с кем прожил эти месяцы, его ум и глаз художника умели вглядываться в детали и повадки человека:
«…его бегство из Арля можно сравнить с возвращением из Египта вышеупомянутого маленького капрала (Бонапарта), тоже поспешившего после этого в Париж и вообще всегда бросавшего свои армии в беде… В своем последнем письме Гоген настоятельно потребовал возвратить ему его „фехтовальную маску и перчатки“, хранящиеся в кладовке моего маленького желтого домика. Я не замедлю отправить ему посылкой эти детские игрушки»…
Но главное, душа его болела за Тео, которому срочная поездка в Арль и расчет с Гогеном обошлись не менее, чем в 200 франков…
Он бодрился, пытался доказать себе и брату, что причина припадка в переутомлении работой, в «местности» — проклятом климате, все в том же пресловутом мистрале. Приводил свидетельства соседей о том, что многие здесь вот так вот, сходили с катушек, потом приходили в себя, как ни в чем не бывало… Вот и доктор Рей считает, что все от впечатлительности, от переутомления, от малокровия… Просто надо хорошо питаться.
Он начал работать и постепенно, хотя и очень медленно, восстанавливался…
«У нас все еще стоит зима, поэтому дай мне спокойно продолжать работу; если же окажется, что это работа сумасшедшего, тем хуже для меня — значит, я неизлечим. Однако невыносимые галлюцинации у меня прекратились, теперь их сменили просто кошмарные сны…
Не скажу, что мы, художники, душевно здоровы, в особенности не скажу этого о себе — я-то пропитан безумием до мозга костей… конечно, в том, что я пишу, еще чувствуется прежняя чрезмерная возбужденность, но это не удивительно — в этом милом тарасконском краю каждый немного не в себе»…
Странно, что его голос в письмах этого периода звучит спокойней и мужественней, чем в молодости. Иногда он даже пытается шутить. И все та же ясность мысли, точность формулировок, необыкновенная живописность в изображении каждой детали.
Он полностью отдает себе отчет в сложившейся ситуации:
«Я должен трезво смотреть на вещи. Безусловно, есть целая куча сумасшедших художников: сама жизнь делает их, мягко выражаясь, несколько ненормальными…
…Черт побери, когда же наконец народится поколение художников, обладающих физическим здоровьем?
Хорошо, конечно, если мне удастся снова уйти в работу, но тронутым я останусь уже навсегда… Впрочем, мне все равно, что со мной будет…
Если бы хоть знать, что следующее поколение художников будет счастливее нас! Все-таки утешение…»
И все-таки он работает, работает каждый день. Вот только сильно допекают дети, да и взрослые, что собираются толпами у его дома, заглядывают в окна, вероятно, поджидая — что еще выкинет этот сумасшедший? Толпа, как известно, жаждет бесплатных развлечений. Хотя даже ему трудно было предположить — насколько далеко простирается человеческая подлость и глупость. По-настоящему он все понял, когда в один из этих дней к нему явился полицейский чиновник с петицией, подписанной восемьюдесятью жителями Арля, этой цитадели здравого ума и тарасконской добропорядочности. В петиции требовалось запереть опасного сумасшедшего в надлежащее для него место. Ошеломленный художник послушно проследовал за полицейским в психушку, где у него отобрали все: бумагу, карандаш, книги, — вплоть до любимой трубки, которую он всегда сжимал в зубах, даже в минуту смерти.