Михаил Веллер - Мое дело
Универсальной оздоровительной процедурой для молодого писателя полагалось кровопускание. Поцедили моей кровушки, побрызгали яду, посыпали песочку в колеса. Пусть вам болотные жабы корочки жуют.
М-да, кстати о жевании, а то я забежал вперед и увлекся.
Итак, был назначен день обсуждения меня. Денег на «к чаю» я имел ля фигу. Но по такому случаю напряг все связи — и аж двое дали мне по червонцу! Да на двадцатку я мог снять зал «Метрополя»! С моей-то тренировкой.
Я взял старый пузатый университетский портфель и соседскую хозяйственную сумку, и отправился составлять банкет. Холодильника не было, закупки производились непосредственно перед пожиранием.
Сыра — 200 грамм (60 коп.). Колбасы — 200 грамм (44 коп.). Ветчины — 200 грамм (84 коп.). Паштета — 200 грамм (76 коп.). Пирожков: с мясом — 5 (55 коп.), с капустой 5 (40 коп.), с луком-яйцом 5 (45 коп.). Батон — 22 коп, черный — 14 коп. Пирожных — 6 (1 р. 32 коп.), пряников мятных шоколадных — полкило (95 коп.), конфет «Белочка» — 150 грамм (68 коп.), батончиков соевых — 200 грамм (38 коп.). 200 грамм кофе молотого — 90 коп, пачка чая сорта высшего — 48 коп, кило сахару — 90 коп, два лимона — 20 коп. И килограмм яблок — 1 р. 20 коп. Итого — 11 рублей сорок две копейки за все! По бутылке белого и красного сухого обошлись мне в универсальную цену по трехе, и еще я уж докупил второй батон за 15 коп. 17.57 за весь праздник!
Я помню эти цены всю жизнь. Это были слишком серьезные составляющие моего существования. И слишком долго они были серьезными. А в данном случае — на сэкономленные два с полтиной я доживал с того четверга до понедельника.
Я притаранил яства, и из щелей полезли на запах редакционные старушки. Это были специальные старушки. Делопроизводительницы, корректорши и машинистки. Они не были ветхими. Они были крашеными, дрябло-упитанными и полукомандными, как старые унтера.
— А паштет у вас из Елисеевского? — веско спросила одна. И пояснила тупо соображающему мне: — Я ем только из Елисеевского.
Паштет я купил в своей домовой кухне у Конюшенной.
— Ну естественно, — сказал я.
Она взяла ломтик нарезаемого мною батона, толсто мазнула на край паштета и чмокнула:
— Из Елисеевского сразу чувствуется!
Собрались. Уселись. Смолян выразился в духе, что за пир задала нам сегодня госпожа Кокнар. Собравшиеся поддержали и начали жрать, выпив первую за обсуждаемого. Я треснул панинского портвейна.
Потом я прочитал «Колечко». Потом стали мычать по кругу. Одна из двух дам, толстая и кавказистая, возбудилась и кричала, что мастерством здесь и не пахнет:
— А вы слушайте, слушайте, что вам говорят!
Клянусь, я не помню ее имени.
— За мои пряники, и я же педераст, — защитительно пробурчал в пространство Панин.
— Даже неловко, что автор угостил нас таким столом, — стал примирять Смолян, — и вот, вынужден выслушивать только критику.
Куберский и Гальперин сказали, что автор просто пока не приблизился к уровню публикаций, но есть и высокие моменты.
Житинский сказал, что элементы формализма можно изжить, а потенциал высокий.
— Да бросьте вы, — сказал Панин, — хороший рассказ, нормально написан. Ну, не можем мы его публиковать, но ругать-то не за что.
Смолян поставил на место Панина. Смолян был беспартийный еврей, а Панин русский коммунист. И Смолян его боялся, но блюл свое реноме.
Они все дожрали, и больше всех жрал я. Вкусно, знаете, далеко не каждый день приходится; за свои деньги можно и не стесняться. Панин принес из кабинета еще бутылку портвейна.
— Хотя обсуждаемый рассказ еще несовершенен, — солидно, встав и опершись кончиками пальцев в стол, завершил Смолян, — но сегодняшнее обсуждение дает все основания надеяться, что Михаил Веллер обязательно будет публиковаться в «Звезде». И мы, без сомнения, прочтем еще много его новых произведений, талантливых и ярких.
— Не бзди, — сказал Панин, — пробьем мы твой рассказ.
Что характерно. Любой обсуждавшийся тратил на стол больше денег, чем я: счет у меня был поставлен. Но выглядели их столы много беднее. Как-то у них все приносилось несбалансированно, чего-то много и дорогого, что-то вовсе отсутствовало. И расположить это по тарелкам и столу они не умели. Не та школа.
А вот о чем были их опусы, которые обсуждались — помнить так же невозможно, как забытые книги, в которые те тексты вошли. Хотя обсуждали при мне не всех. Душа поэта вынесла один год, а потом уж слишком меня это стало раздражать. Я ушел, а студия рассосалась сама несколько позже. Ну — несколько позже и Советская власть рассосалась.
…А помню единственно фразу из книги Михаила Панина: «Все танкисты казались капитану на одно лицо, как китайцы». Ему эта фраза очень нравилась.
…Пройдет тринадцать лет, меня давно не будет в Ленинграде, и в ералаше перестроечного периода, в треске развала и конца, заведующий отделом прозы журнала «Звезда» Михаил Панин опубликует мой рассказ «Хочу в Париж». Мы выпьем и закусим.
26.
Хохмы
Понятия не имел что это одесское словечко.
Игорь Бабанов был переводчик. С немецкого. Бедный и образованный литератор-поденщик. Обруселый армянин. Худой, смуглый, высокий, изящный, черноглазый, лысоватый, ласковый, умный и добрый. Дома он носил меховую безрукавку и шапочку-сванку: он мерз в Ленинграде. Не служил, он жил с договоров, и в однокомнатной квартире с женой и сыном было скромно.
Мы познакомились в прозе «Невы»: болтаясь по Невскому, я зашел на чай. Красный синтетический ковер кабинета украшали мятые рубли, за рукописями блестели стаканы, теплая компания произвела хоровой вопль. Тональность вопля посвящала в литературные круги. Проклиная жребий, я бросил до кучи свой единственный рубль, сгреб с прочими и спустился за вином. Я зашел крайним.
— А я читал у Саши тут ваши рассказы, — сказал Игорь. — Я думал сначала, что вы профессионал.
Он был на десять лет старше, и я промолчал.
— То есть в том смысле, что вы давно печатаетесь, — отыграл он в извинение.
Подобающее время спустя мы ужинали ка его кухне.
— Дорогой мой, Кафка — это не столько литература, сколько биография, — говорил он, а у меня в голове с трудом проворачивались колесики. Привычные представления перестраивались. Ревизия ужасала, я терялся. На мировые вехи я еще не замахивался. — В Австрии была очень сильная литература первой четверти века. И Кафка — отнюдь не гений среди них. Были писатели лучше.
И во всяком случае не хуже. Его болезнь, его еврейство, ранняя смерть, завещание уничтожить рукописи, дифирамбы друзей. Это все мифы!..
Он снимал с полки огромные тома австрийской антологии новеллы, называя имена и излагал сюжеты.
— Дорогой мой, вы делаете огромную ошибку, — сказал он. — Вас уже знают в редакциях. У вас хорошая репутация в кругах ценителей литературы. Талантливый молодой писатель, много работает. Не печатается. У вас на лбу (он показал руками рамку на лбу) проступает большая черная печать: «Пишет, но не печатается!» Это хуже, чем если б вас вообще не знали!
Я удивился. Черт. А как же знакомства… связи?..
— На черта вам литературные связи без публикаций? — со сладкой иронией пел он. — Вы что, на Саше Лурье хотите жениться? Нет? Боюсь, мы с вами для этого недостаточно порочны. Правда, Оксаночка? — он обнимал за бедро жену и заглядывал ей в глаза.
— Нельзя, чтобы вас знали как человека, которого не печатают! — втолковывал он. — Это снимает с людей обязанность даже думать, что вас надо опубликовать, вы понимаете? Они должны знать: вы пришли — вас придется напечатать. Они должны думать об этом!
После второй бутылки он напутствовал меня на лестнице:
— Вам надо срочно напечататься где угодно!
Я прошел по ночному морозцу вдоль Московского проспекта до метро. А потом от Гостиного до Желябова.
Черт. Я не позволял себе даже думать: писать ради публикации. Писать надо только то, что самое лучшее, что истинно, чего не было раньше. А уже потом печатать его.
Но два года, три года!.. Да я и сам знаю, прав он, чего там, нельзя быть непечатаемым…
И назавтра, расслабленно прибредя к сумеркам с рублевого обеда в домовой кухне, я сел за стол и не зажигал свет. Закурил, стараясь не спугнуть в себе оформляющееся состояние, как вываживают осторожно уже тронувшего наживку карася, тихо ведущего поплавок в осоке.
И стал писать:
«Детские мечты редко сбываются. Хочешь стать дворником, а становишься академиком. Хочешь вставать раньше всех, вдыхать чистую прохладу рассвета…»
За день я написал «Хочу быть дворником». Еще за два дня переписал эти две с третью страницы начисто. И сел за следующий: «Идет съемка».
Сюжеты у меня болтались давно. Но я их даже не записывал. Юмор я презирал. Не литература. Низкий жанр. Не искусство.
Ну. Шутить-то я всегда умел. Хохмить не трудно. Тут точное слово не требуется. Ироничный язык — не блеск стиля. Кружева и словесная развязность. Тоже мне умение.