Элис Сиболд - Милые кости
С годами мне наскучило подглядывать. Я устраивалась в поездах Пригородного вокзала в Филадельфии. Пассажиры входили и выходили; до меня доносились их разговоры, заглушаемые хлопаньем дверей, объявлениями остановок, шарканьем подошв и перестуком тонких каблучков: сначала по асфальту, затем по металлу и, наконец, совсем тихо, бух-бух, по ковровым дорожкам. Линдси во время спортивных тренировок называла это активным отдыхом: у меня мышцы были в тонусе, а голова свободна. Я слушала звуки железной дороги, раскачивалась в такт движению поезда и время от времени улавливала голоса других, обретающихся теперь вдалеке от Земли. Голоса таких же, как я, — наблюдателей.
Почти у каждого жителя небесных сфер на Земле есть родственная душа: возлюбленный, друг или даже незнакомец, который в трудную минуту проявил доброту, накормил, обогрел улыбкой. Так вот, когда я переставала наблюдать за происходящим на Земле, мне становилось слышно, как другие говорят со своими близкими, но, увы, проку от этого не было. Бесполезные хвалы и поучения детям, односторонние признания в любви, вечно пустые почтовые открытки.
Состав прибывал на конечную станцию или делал остановку между 30-й улицей и Овербруком, а я слушала имена и фразы: «Тише ты, стакан разобьешь»; «Слушайся отца»; «Глянь, как ее толстит это платье»; «Я с тобой, мама»; «…Эсмеральда, Салли, Люп, Кийша, Фрэнк…» Разных имен — не счесть. Потом состав набирал скорость, и эти немые слова небес доносились все громче и громче. А уж на середине перегона голоса нашей тоски обрушивались, как гром, — я даже не выдерживала и открывала глаза.
В наступившей тишине я видела, как женщины за окном развешивают или снимают выстиранное белье. Они склонялись над корзинами, доставали белоснежные, желтые, розовые простыни и расправляли их на веревке. Я считала, сколько там мужских трусов, сколько мальчишеских и сколько веселых девичьих трусиков. Ветер трепал чистое белье, и этот звук, желанный и щемящий звук жизни, вытеснял бесконечные чужие имена.
Мокрое белье: хлоп-хлоп, мокрая тяжесть односпальных и двуспальных пододеяльников. Реальные звуки навевали память о звуках из прошлого: когда-то я лежала под развешанным бельем и ловила языком падающие капли, а то еще мы с Линдси играли в пятнашки среди развевающихся полотнищ. Помню, как нам влетало от мамы, когда она обнаруживала, что о совершенно новые простыни кто-то вытер перепачканные в арахисовом масле пальцы, а на папиных сорочках красуются липкие бляшки от лимонной карамели. Цвета и запахи, реальность, воображение и память соединялись дли меня в какой-то, удивительный сплав.
В тот день, отвернувшись от Земли, я долго разъезжала по железной дороге, и к вечеру в голове осталась одна-единственная мысль: «Только не шевелись», — говорил мне отец, когда я держала бутылку с парусником, а он, чтобы отпустить клипер в свободное плаванье по синим волнам, пережигал нитку, которая удерживала мачту. И я терпела, понимая важность момента, потому что весь заключенный в бутылке мир зависел от меня одной.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Когда отец Рут в телефонном разговоре упомянул мусорный коллектор, она сама находилась в крошечной комнатенке, которую снимала на Пятой авеню. Намотав на руку длинный черный шнур, она отвечала рублеными, невнятными фразами. Квартирная хозяйка, любопытная старуха, вечно подслушивала, и Рут старалась поменьше болтать по телефону. Выйдя на улицу, она собиралась перезвонить родителям за их счет и договориться о приезде.
У нее давно созрело решение отправиться в прощальную поездку, пока застройщики не перекрыли доступ к старой шахте. Такие места, как эта мусорная бездна, всю жизнь ее гипнотизировали, но она никому об этом не рассказывала, равно как и о моем убийстве, и о нашей последней встрече на учительской парковке. В Нью-Йорке не стоило делиться сокровенным: она не раз слышала, как люди, развязав языки в баре, порочили своих близких и трясли грязным бельем ради дешевой популярности, а то и просто за порцию виски. Сокровенное, решила она, нельзя делать разменной монетой. В своих дневниковых записях и стихах она соблюдала особый кодекс чести. «Не раскрывайся, не раскрывайся», — молча твердила она, когда испытывала желание с кем-нибудь поделиться, и в конце концов отправлялась бродить по городу, но видела перед собой только кукурузное поле, да еще отца, который разглядывает спасенную от уничтожения старую лепнину. Нью-Йорк служил удобной декорацией для ее размышлений. Хотя она упрямо топала и кружила по улицам и переулкам, город совершенно не трогал ее душу.
Она уже не напоминала «двинутую», как было в старших классах, но до сих пор, если приглядеться, в ее глазах мелькала животная одержимость, от которой многим делалось не по себе. Казалось, она постоянно высматривает что-то живое или неживое, чей черед еще не настал. Даже ее осанка слегка напоминала вопросительный знак. В баре, где она подрабатывала, ей делали массу комплиментов: мол, шикарные волосы, изящные руки; стоило ей выйти из-за стойки в зал, как посетители начинали восхищаться ее стройными ножками, но никто ни разу не похвалил ее глаза.
Сейчас она торопливо натянула черные колготки, короткую черную юбку, черные ботинки и черную футболку. Вся одежда была в пятнах, потому что служила и рабочей униформой, и повседневным гардеробом. Но пятна были заметны лишь при дневном свете, и Рут не сразу их обнаруживала: соберется, к примеру, посидеть в уличном кафе, окинет себя взглядом — и видит на юбке темные водочные потеки или следы от виски. Куда впитался алкоголь, там черная ткань становилась еще чернее. Это наблюдение показалось ей интересным; она даже записала в дневнике: «Спиртное действует на текстиль точно так же, как на человека».
Отправляясь на Пятую авеню выпить чашечку кофе, она по дороге тайком заводила беседы с собаками, большей частью со шпицами и чи-хуа-хуа, которые нежились на коленях у толстых украинок, рассевшихся на ступенях. Самые злобные шавки провожали ее истерическим лаем, но именно к ним Рут питала особое пристрастие.
Потом она бродила по улицам — просто шла куда глаза глядят, а из земли поднималась боль, которая просачивалась сквозь чеканящие шаг подошвы. С ней никто не здоровался, разве что городские сумасшедшие, а она придумала себе такую игру: сколько раз подряд удастся перейти через дорогу, не пропуская поток машин. Она не замедляла ход ради удобства встречных, будь то студенты университета или старухи с сумками на колесиках, рассекала любую толпу и летела дальше — только ветер свистел. Мысленно она представляла, что весь мир смотрит ей вслед, но при этом ценила свою анонимность. Помимо работы, ее нигде не ждали; никто не знал, где она и что делает. Такой безвестности многие могли бы позавидовать.
Скорее всего, она не догадывалась, что Сэмюел сделал предложение моей сестре; да и откуда ей было знать — разве что от Рэя, единственного, с кем она поддерживала отношения после окончания школы. Когда моя мама ушла из семьи, в «Фэрфаксе» начались сплетни. По классам и коридорам — теперь уже среди старшеклассников — снова побежали шепотки, и Рут видела, что моя сестра в который раз оказалась на высоте. Иногда они сталкивались в коридоре и Рут подбадривала ее, как могла, но только без свидетелей, чтобы не бросить тень на Линдси. Ведь в школе Рут считалась шизанутой, и она это прекрасно знала, равно как и то, что единственный вечер, который они с моей сестрой провели вместе на слете в лесной школе, был нечаянным сном, сотканным из лоскутков вдали от ненавистного школьного распорядка.
А с Рэем все было по-другому. Их поцелуи, объятия и ранние ласки остались для нее музейными ценностями, которые память хранила под стеклянным колпаком. Приезжая навестить родителей, она каждый раз договаривалась с ним о встрече; когда она решила на прощание съездить к заброшенной шахте, для нее не стоял вопрос, кого позвать с собой. Нетрудно было предвидеть: он будет только рад отвлечься от зубрежки, а если повезет, еще и расскажет ей о какой-нибудь хирургической операции, на которой ему довелось присутствовать. Рэй обладал даром полностью передавать все ощущения, а не просто описывать процедуры. Сам того не ведая, он посылал ей какие-то пульсирующие волны.
Устремившись по Первой авеню в северном направлении, она могла не глядя отметить те места, где прежде останавливалась и надолго застывала как вкопанная: у нее крепла уверенность, что здесь когда-то была убита женщина или девочка. Вечерами она пыталась заносить это в дневник, но так сильно увязала в кошмарах воображаемого кровопролития под какими-нибудь темными сводами или в безлюдном переулке, что забывала написать о явном и очевидном: о тех знакомых ей местах, где, согласно криминальной хронике, действительно убили и закопали женщину.
Ей было невдомек, что на небесах она стала едва ли не знаменитостью. Я многим рассказывала, чем она занимается, как улавливает моменты тишины среди городской сутолоки, как сочиняет короткие именные молитвы и заносит их в дневник. Слава о ней разнеслась так стремительно, что женщины выстраивались в очередь, чтобы узнать, не нашла ли она случайно то место, где у них отняли жизнь. На небесах у нее появились свои поклонницы, но она бы расстроилась, узнав, что эта публика, собравшись вместе, не благоговеет над ее портретом под перезвон небесных литавр, а превращается в толпу девчонок-фанаток, которые готовы рвать друг у друга из рук последний номер «Тин-Бит».