Валя Стиблова - Скальпель, пожалуйста!
Сколько воды утекло с того времени! От той поры остался у меня лишь разрисованный кувшин, стоявший у нас дома возле умывальника. Уже и домика того нет у меня на родине. Когда я приезжал туда в последний раз, застал только кусочек луговины с лентой белого тумана на горизонте. Уж это не было бескрайнее зеленое поле, как когда-то. С одной стороны его выросла машинно-тракторная станция, захватив часть территории. Река, так поэтично извивавшаяся в травянистых берегах, давно уже приручена, и новое шоссе вливается в проложенный через нее бетонный мост.
Край детства! Мираж, воспринимаемый лишь кинескопом моих неожиданных воспоминаний. Никого из нашей семьи теперь нет. Родители умерли, когда я еще был студентом. Даже сестер и братьев уже не осталось. И все-таки как много значат для меня те времена! Они-то, вероятно, и определили смысл и цели моей жизни.
Отец мой был простой и мудрый человек. Еще ребенком я ходил с ним иногда в воскресный день гулять в луга. О чем мы только с ним не говорили! Я задавал ему вопросы, которые тогда уж не давали мне покоя. Где кончается вселенная, зачем живет на свете человек и какой смысл всей нашей жизни, если все равно придется умереть.
— Вот этот муравей, — сказал отец однажды, указывая на тропинку, по которой мы с ним шли, — волочит щепочку в три раза больше его самого. Есть в этом смысл? Наверно, есть. Ведь из таких песчинок выстроится целый муравейник. Или вот ласточки! Целый день носят что ни попадется для постройки гнезд. А все-таки есть для них в этом свой определенный смысл, хотя о мире они ничего не ведают. А у людей есть разум — он им говорит, что надо приносить пользу другим. Есть в этом смысл? Не знаю, только думаю, что есть, раз их все время к этому что-то толкает. Если бы каждый жил для одного себя, то он бы эту свою задачу не исполнил, прожил бы на свете зря.
Была это бесхитростная философия, и меня, мальчишку, не совсем удовлетворяла. Но вот теперь я вижу, что в ней заключалась своя жизненная правда. Отец все время утверждал нас в чем-то добром. Он научил меня работать во всю меру моих сил.
У матери были прекрасные синие глаза, они атмосферу нашей семейной жизни отражали как зеркало. Когда отец, бывало, иногда вдруг становился молчалив, в них залегала грусть и делались они темны и непокойны, как предгрозовое небо. Но если отец улыбался или когда мы вечерком все вместе пели на завалинке, они сияли у нее, как солнце.
Отец скончался раньше, чем она. Я в это время был еще студентом. Когда я приезжал домой, она сидела, уронив на колени руки, и во взгляде у нее была тоска. Мы старались ее рассеять, убедить, что притерпится и еще будут у нее свои утешения. Дети звали ее переехать к ним. Она не соглашалась.
— Для меня уж все кончено, — печально говорила она. — Мы с отцом так привыкли друг к другу, а без него ничто меня не радует.
По сути, это было признание в большой любви, пережившей целую жизнь.
Когда я потом уезжал от матери, мне в поезде внезапно стало ясно, что этими наивными словами она определила то, о чем сказал Бертольт Брехт: «Любовь — это потребность отдавать, а не брать. Любовь — умение создавать что-то с помощью другого. И надо только, чтобы тот, другой, уважал тебя и был к тебе расположен. А это всегда достижимо».
Мать умерла спустя неполных два года после отца. И в душе моей навсегда осталась ностальгия по спокойному, ласковому обаянию нашего дома, по чуть не легендарной любви моих родителей, шедших по жизни безропотно и в то же время гордо, бок о бок друг с другом и с нами, детьми.
«Фенцл» не сдавался. Записал, откуда я родом и сколько человек было у нас в семье. Теперь сидел или, вернее, полулежал, удобно развалившись в кресле, и разглядывал меня. С насмешливым, чуть ли не покровительственным видом, словно говоря: «Я тут бьюсь с репортажем, а пан профессор витает мыслями неизвестно где». Словно собрался сделать мне наставление.
Но, к счастью, я опомнился сам, внезапно с ужасом сообразив, что мы не сдвинулись с места. А у меня уйма работы, вдобавок сегодня за мной заезжает Итка — нам предстоит одно хозяйственное дело.
— Так что будем разбирать дальше, товарищ репортер? — спросил я с нарочитым смирением.
Это еще подняло его в собственных глазах.
— Теперь — собственно ваша семья. Жена, дети. Чем они занимаются, так же ли медициной, как вы. Но будьте разговорчивей, — сказал он с укоризной.
Я принял виноватый вид и благополучно удержался от смеха.
— Буду стараться.
Перечисляю ему, что у меня трое детей, из которых в медицинский пошла только дочь. Хотя в семье у нас ни о чем другом не говорили, и мы с женой только и мечтали, чтобы все они стали врачами.
— Впрочем, это ведь не существенно, — тут же добавил я. — Зачем об этом где-нибудь упоминать!
Он кивает. Полностью со мной согласен. Потом его осеняет идея:
— Послушайте, а нет ли фотографии, где вы все вместе? Так было бы лучше всего. Не надо длинных описаний — а просто: вот ваша семья. Что вы на это скажете?
— Скажу, что такой фотографии у меня нет. А вообще идея неплохая.
Он был ужасно раздосадован. Презрительно покачал головой:
— Что, у вас так уж и нет ни одной семейной фотографии?
Ни одной. Хотя постойте… Разве так уж и нет? С сегодняшней почтой пришел пухлый конверт от Милана. Когда мы отмечали Иткин день рождения, он нащелкал массу снимков. Мы отгоняли его, никто из нас таких вещей не любит. Но он привез новенький фотоаппарат и то и дело заставлял нас всех сбиваться в кучу. Даже несколько раз поставил аппарат на самоспуск. Сказал, что мы на этот раз получим карточки быстрей обычного. Обычно же мы их от Милана вообще не получали.
— Возможно, все-таки нам с вами повезет… — говорю я и иду искать на письменном столе письмо от сына.
Конечно, так оно и есть, пишет на вкладыше, что посылает нам несколько пробных снимков. Начинаю просматривать их один за одним. Мой юный друг уже стоит возле меня, схватив те фотографии, которые я еще не видел. Раскладывает на столе, как карты. Воодушевился.
— Ну вот, как раз то, что нам нужно! Только не эту, тут вы на десять лет старше. Здесь вы состроили такую мину… читатели начнут смеяться. Кого-то вы тут разыгрываете, это я знаю, мы с мамой тоже иногда дурачимся, когда нет посторонних. Вот тут вы все, и вид у вас… более или менее… Эту я и возьму.
— Но подождите, — сдерживаю я его. — Ведь карточки еще не видела жена. Скажите, какая вас устроит, и я вам ее перешлю.
— Нет-нет, — осаживает он меня. — Вот разве только передам Ермилке — это наш фотограф. Она, скорее всего, придет завтра утром, только не знаю точно время.
— Завтра утром? Нет, это абсолютно…
— Для нее найти время вы просто обязаны!
Ну раз обязан, так обязан. Опять садимся друг против друга и снова углубляемся в генеалогические подробности. Это вот Милан, тот, что нас фотографировал. Он инженер-строитель, теперь как раз получил премию за одно изобретение. У него двое чудесных детей. Вот Эва. Ведет интересную научно-изыскательскую работу, связанную с онкологией. И у нее тоже ребенок — так что у меня трое внуков. А этот вот, последний, — Ондра. Решил, что непременно станет археологом, и стал им.
«Фенцл» смотрит вместе со мной на снимки:
— Его вы любите больше других, да?
— Почему вы так решили? — удивляюсь я.
Должно быть, он пришел к такому выводу, глядя на фотографию. Рука Ондры обвивает мои плечи, и улыбающееся лицо его прижато к моему.
— Видать, умеет подольститься к папочке, — предполагает «Фенцл», и простодушные ямочки у него на щеках становятся глубже. — Признайтесь, что я прав, — говорит он мне шутливо. — У каждого родителя бывает свой любимчик.
Действительно ли это так? — спрашиваю я себя. Ондра всегда был для меня напоминанием об Итке, какой я знал ее в дни моей молодости. Изящные движения, маленькие руки, застенчивые жесты. Я долго полагал, что и характером они похожи. Но вот в последнюю нашу встречу с детьми понял, что характер Итки унаследовал не Ондра, а Милан. Открыл я это неожиданно и к собственному удивлению. Не думал, что наши дети чем-то еще могут меня поразить.
Обращаюсь мыслями к недавнему прошлому. Я возвратился домой после операции Узлика. Мой старший сын тоже приехал и вел с Ондрой конфиденциальный разговор. Был недоволен, что я помешал им. Оба взволнованны. Мне даже показалось, Ондра плакал: веки покрасневшие и все время отворачивается. У Милана в лице — строптивость, как бывает у Итки во время наших нескончаемых споров, когда она во что бы то ни стало хочет меня в чем-то убедить.
Что было темой их беседы, узнал я лишь на следующий день.
В то утро мы вставали позже, и я мог наконец немного отоспаться. Милан, однако, был уже на ногах. Успел исправить фен и разобрал пылесос, который у нас плохо тянул. Когда услышал, что захлопала дверь ванной, сделал замечательный завтрак: полную миску гренков, ветчину с яйцами и кофе со сливками. Итка сияла. Давно уже она не приходила на готовенькое. Милан сервировал нам стол. Широкоплечий, коренастый, он в своих полотняных брюках и тельняшке мог показаться неуклюжим как медведь. Но это только казалось. Делал он все быстро и ловко, и я в эти минуты пожалел, что он не стал хирургом. Он бы это сумел и теперь бы уже в нашей области кое-чему научился. Он раскладывал гренки вилкой, и я не без грусти следил за движениями его сильных худых пальцев. Впервые я увидел, как они похожи на мои. При некотором воображении можно было представить себе в них зажим или другой какой-нибудь хирургический инструмент, которым бы они, наверно, хорошо владели.