Евгений Коротких - Черный театр лилипутов
У парня, лежащего на кровати, страшно менялось лицо, он что-то пытался мне крикнуть, но до меня только долетал непонятный шепот.
Мужчина сделал мне знак рукой, чтобы я приблизился.
— Садитесь, — сказал он, уступая мне стул. — Я Витин отец.
Я еле устоял на ногах, отказываясь верить услышанному.
Передо мной лежал Витюшка. Ему сбрили усы, остригли длинные густые волосы, а его красивое продолговатое лицо, как и весь обезвоженный организм после перенесенных операций, стало неестественно маленьким, не его лицом, одни только глаза очень отдаленно напоминали, что это Витюшка, но в этих глазах даже угольки от некогда бушевавшего степного костра — и те погасли.
— Прободная язва, — тихо сказал отец и заплакал. — Три операции за последние полгода… весь желудок вырезали, — закрыл он лицо руками. — Я предупреждал его, а он гуляка был… все нипочем… связался с этой филармонией, чего ему дома не хватало! — бросил он на меня измученный взгляд. — Он вас все время вспоминал, вы же были его другом?
— Да, — прошептал я, и вдруг до меня дошло, что он сказал «был».
«Витюшка! — захотелось мне заорать. — Как же так?» А он лишь смотрел на меня своими большими тоскливыми глазами, и слезы катились по его прозрачной коже, Витюшка хотел мне улыбнуться, но не мог.
«Больно, — скорее догадался я, чем услышал его голос. — И никто не пришел меня навестить… и ты не пришел…»
«И ты не пришел… — вздрогнул я от его слов. — Никто не пришел».
Мое злое, недоуменное, забытое поколение.
«Витюшка! — вдруг захотелось мне хлопнуть его по плечу. — Еще не вечер!»
— Он все ждал, что кто-нибудь придет, — донесся до меня тихий голос отца, — а как попал сюда, все его забыли… он вас часто вспоминал, Женька… если б так не расстраивался, может, все и прошло, а то ведь нервы… Что ж ему дома не хватало? — уронил он голову в ладони. — Ничего для него не жалели…
«Витюшка, — смотрел я в его глаза. — Чем же я могу тебе помочь? Чем могу утешить тебя?»
— За что? — шевелил он губами. — Кому я сделал что плохого в этой жизни? Это несправедливо…
«Да, Витюшка… это несправедливо, как и все, что творится вокруг нас. Мне сейчас едва ли лучше, чем тебе…»
— Евгеша! Я хочу жить! — с трудом разбирал я Витюшкины слова. — Я не хочу умирать! Почему я должен умирать?
Я положил руку ему на плечо. Нет, передо мной был чужой человек, я разговаривал с ним и не видел Витюшку. Что я мог сказать чужому человеку такое, отчего ему было бы легче? И тогда мне стало по-настоящему страшно. Этот страх передался и ему, он закрыл глаза, чтобы больше меня никогда не увидеть.
— Я приду завтра, — сказал я этим людям, но они все поняли. Они поняли, что я не приду сюда больше ни завтра, ни через неделю… Меня никто не держал. Они привыкли к предательству.
— Прощайте, — поднялся я и закрыл за собой дверь.
* * *Писатель стоял за дверью и ждал меня. Я подошел к нему, заглянул в глаза и спросил:
— Ну что, Писатель, как, по-твоему, страшно умирать?
— Мы с радостью засыпаем после хорошо прожитого дня, — ответил он дерзко и обреченно. — Наверно, так же и умираем.
Мне вдруг захотелось посмотреть, как будет умирать он, он, который мечтал о доброте и порядочности, не сумевший постоять даже за свое "я".
P.S. Мы кормили хлебом Стеллу
Мой измученный мозг имеет привычку шумно ворочаться в голове и, поеживаясь от воспоминаний, вытаскивать из небытия покойников, издеваться над ними и мешать спать любимой.
Я знаю, когда Валенька, проснувшись ночью, смотрит на меня и жадно прислушивается к монологу. Наши взгляды встречаются в темноте, но Валенька об этом не догадывается. Зачем ей знать слишком много, даже если она знает мою тайну. Валенька счастливый человек, у нее от этой тайны черные круги под глазами наутро, и каждую ночь она открывает что-то для себя новое и молча ревнует к тайне, которую я до сих пор не знаю, как зовут. Наверное, знал, но забыл и вдруг начал вспоминать и проходить слишком часто мимо телефона, где стояла она, в белых шортах, в белой футболке с надписью «Московский цирк» и с белым огромным бантом, запутавшимся в нежно-каштановом облаке. Я слишком часто стал ездить в Липецк к Стелле и кормить ее тем хлебом, который мы всегда покупали в буфете на втором этаже гостиницы «Центральная».
— Барышня, — всякий раз я подхожу к ней, — ну сколько ж можно звонить? — дотрагиваюсь рукой до рычага телефона, и она смотрит на меня изумленными бирюзовыми глазами, в которых я без труда читаю: — Вы сумасшедший? Я вас в первый раз вижу! — она опускает бирюзовый взгляд на две булки распаренного хлеба, а моему возмущению нет предела.
— Ну, я вас умоляю! Стелла уже заждалась!
— Я не знаю никакой Стеллы! — не сводит она глаз с хлеба. — Вы мне мешаете звонить!
— А я не знаю никакого сумасшедшего, я скрипач и тоже на гастролях. Правда, у нас бывают психи в оркестре, но сейчас они лабают далеко отсюда, последний водил смычком во Флориде и писал, чтобы мы его приняли назад. Он ставил слезы вместо запятых и точек, но мы его не приняли, и предатель повесился. Ностальгия, милая барышня в белом, ностальгия. Она не уместилась в его восьмиместном лимузине, в жарких объятьях мулатки и в особняке на Майами-Бич. Это наше родное чудо света, оно не продается и не покупается. Вы обалденная девчонка, я сегодня буду дирижировать в вашу честь! Нет-нет, вы меня не так поняли. Я и флейту могу подменить, и литавры, просто дирижер с арфой гудят третий день в седьмой излучине реки Воронеж.
Милая, почему ты плачешь? Твои слезы падают мне на плечи, только не включай свет, я закрою глаза, и тогда мне станет страшно, я тоже заплачу и пойду пропью последние деньги. В нашей спальне темно, очень темно, на улице хулиганы расстреляли фонари, и звезды забыли проснуться. Я слышу твое дыхание. Родная, ты так устала со мной. Мне хочется умереть у тебя на груди, ты расскажешь мне напоследок сказку, которую бережешь для нашего будущего сына или дочки, но лучше сына, мы назовем его Иисусом. Он вернет речки, вырубленные леса, заливные луга и очистит воздух от ртути. Почему ты не говоришь мне, что видишь мои открытые глаза? Почему ты ни разу не заговорила о моей тайне? Она у нас с тобой общая, она никогда не была моей, и я уже давно не говорил, что люблю тебя.
— Кстати, барышня, одну булку я купил специально для вас! Вы себе даже представить не можете, как нас заждалась Стелла! Ну, я вас умоляю, хорошо, вы добились своего. Да, я снежный барс, я остановитель лавин, единственный из России приглашенный в Липецк на международный симпозиум, и вот стою перед вами на коленях. Я никогда не выучу китайский язык и не спрыгну с Бруклинского моста, но к любимому бегемоту Стелле я отнесу вас на руках прямо сейчас. Вернее, к бегемотихе, но грубо, правда? Стелла моложе вас, а когда подрастет ей еще надо найти достойного бегемота, который бы понравился Стелле. Она такая капризная. Вам повезло. Я наглец? За кого вы меня принимаете? А если действительно руку на Библию, то я поджигатель вулканов и профессиональный вор юных бегемотов, которых продаю в спецкомбинаты, где из них делают спецколбасу для спецлюдей. Вот вам булка, я вас люблю и приглашаю покормить спецбегемота. Боже мой! Я помню ее смех.
— Так вы любите меня? — протянула она руку нерешительно к булке, и двухмиллионный звон лесных колокольчиков оборвался, и тонкие пальцы дотронулись до теплого хлеба, и было ей перед закрытием буфета на втором этаже гостиницы «Центральная» не больше семнадцати лет, наверное, это был май, легкий загар тронул веснушки на чуть округлом личике, позолотил шею и спрятался в нежно-каштановое облако волос.
Когда мы подходили к Стелле, больные ходили по парку с мудреными хоботками в стаканчиках и пили из них лечебную воду, в которой было столько железа, что они молодели и прямо на глазах совокуплялись. Я сказал, что люблю ее, и это мне было совсем нетрудно, я был старше, и жизнь казалась бесконечным чудом, но почему именно она, именно сейчас признается мне (когда в тот же день я снял в гостиничном номере с нее футболку с надписью «Московский цирк»…), как один непромытый господин, лет пятидесяти, с зеркальной болезнью и с наколками на волосатых лапах, плелся за ней с пляжа до самой гостиницы, как предлагал деньги, а ей было и страшно, и отчаянно приятно, и если бы (она так и сказала), если бы пьяный господин не споткнулся возле дверей гостиницы и не повалил швейцара, она бы еще вчера рассталась с невинностью, и если бы я ее взял за руку у телефона и сказал «пойдем», мы бы не пошли кормить Стеллу, а сегодня она хочет побыть последний день, последний день в своей жизни невинной, а завтра — целует она меня в губы, а завтра — маленькая грудь бесстрашно прижимается к моей, а завтра — ускользает она от меня, а завтра — один Бог нам будет судьей, покровителем. Ты завтра придешь в цирк, и я буду танцевать под куполом для тебя одного «Аргентинское танго», а хочешь, я сделаю на канате смертельное сальто, чтобы ты на всю жизнь запомнил меня, когда твое сердце сожмется от страха, но не бойся, глупый, я так люблю завтрашний день, я так устала от своей невинности, от домогательств старого администратора, что я привяжу себя тысячами лонж и буду кружиться под волшебную музыку для одного тебя, только для одного мужчины на свете, даже если мы больше никогда не увидимся, даже если разлетимся ласточками по голубому небосводу и никогда больше, никогда, никогда, никогда… заплакала ты, и бирюзовые слезинки, точь-в-точь, как сейчас у Валеньки, больно падают мне на плечи, и я закрываю глаза, потому что чувствую, как Валенька протягивает руку под кровать за сигаретами. Я изо всех сил стараюсь притвориться спящим. Пока Валенька будет курить, она будет украдкой меня рассматривать, один раз я не выдержал и открыл глаза, и она ничего не сказала и не спросила, и мы не были чужими поздним утром, когда любили друг друга, и я не боялся назвать ее Валенькой, потому что до сих пор не знаю, как зовут ее. Наверное, знал, но забыл. Я заблудившийся вздох Вселенной с измученным мозгом, прости меня, милая, что не оказался скрипачомснежнымбарсомостановителем-лавинподжигателемвулкановвором, что опять простой жалельщик оставшихся без Родины бегемотов придет полюбоваться на тебя в цирк, послушать «Аргентинское танго», что вновь и вновь остановится возле телефона и не возьмет тебя грубо за руку «пойдем», а будет радоваться, как ты стоишь возле клетки со Стеллой и хлопаешь в ладоши от радости, бросаешь куски хлеба прямо в огромную пасть африканской красавице, своей сестре по Космосу; я пришелец из ужасных миров, вынувший из прекрасных болот экватора самое грациозное творение природы и случайно, совершенно случайно назвавший его Стеллой, а не Валенькой, я z, игра белковой молекулы, счастлив тем, что делюсь с тобой хлебом, смеюсь, когда Стелла прячется в ванне, хитро подглядывает за нами и шумно выползает на своих прелестных ножках из ржавой воды. Самый вкусный хлеб у нас. Смерть кормильщику! Он забыл Бога, он забыл, что через двадцать три дня его переедет трамвай, забыл, что его душу тоже посадят в протухшую воду! Давно кончился хлеб для кормильщика, а Стелла не отходит от нас, она великое творение природы, может быть, знает то, что я узнаю только завтра, она, обреченная вскоре умереть в вечной девственности и одиночестве, думает о своей сестре по Космосу, у которой завтра последнее представление, последнее «Аргентинское танго» для единственного в городе вырубленных лип. Не плачь, Валенька, и брось курить, я устал без темноты, уличные хулиганы мне сейчас дороже тебя, я не понимаю смысла твоей так быстро состарившейся игры, но я твой союзник, и если тебе смертельно хочется поехать со мной в Липецк и покормить Стеллу хлебом из буфета на втором этаже, я помогу тебе в этом, только не мучь меня, затуши сигарету, которая прожгла мне глаза, сигарета мешает мне разглядеть под куполом цирка лонжу, которой пристегнута она, и я не вижу этого маленького троса, отделяющего оголтелых от верующих, я только слышу, как из-под палочки дирижера льется «Аргентинское танго», я только чувствую старческое хрипенье администратора, я только вижу ее, танцующую на канате в белоснежном бальном платье: бесстрашную, нежную, удивительную. Не плачь, милая, не плачь! Белые бабочки самые прекрасные обманщицы, один Бог им судья, покровитель. Не плачь, Валенька, я люблю тебя, только тебя одну, верь мне и не включай свет.